Восточные постели
Шрифт:
— Пойдем. Там сторож. Мне откроет. Отдаст посылку. Он мне деньги должен.
— О, Джалиль, Джалиль, правда? О, прямо расцеловала бы вас.
Джалиль вроде бы не хотел быть расцелованным. Сидел неподвижно, астматически тихо посмеивался, почти беззвучно.
— Собирайтесь, — сказал он.
— Теперь на все плевать, — сказала Розмари. — Пускай говорят что хотят. Пускай сплетничают сколько угодно. Я обручена, обручена! — Бросилась в спальню, устрашающе высоко распевая, оттуда снова кинулась к снимку в серебряной рамке на секретере, принадлежавшем Министерству общественных работ. — О, мой Джо, мой Джо, — ворковала она, крепко прижав к грудям фотографию, потом отстранила, полюбовалась, потом осыпала поцелуями злобный рот, волнистые светлые волосы, понимающие глаза. — Мой Джо, Джо, Джо, Джо. — Потом опять метнулась к туалетному столику. Джалиль кашлял, вздыхал, довольно посмеивался.
Когда Розмари собралась, в открытых дверях робко встал Вайтилингам.
— Ох, Вай, — вскричала Розмари, — пришло, кольцо пришло, я обручилась! — Она уже начала праздновать: слишком много помады — все равно что слишком много выпивки, волосы туго зачесаны, назад, — такой стиль она предпочитала для танцев, — схвачены высоко на затылке серебряной круглой заколкой.
Вайтилингам продемонстрировал работу гортани, подняв глаза к потолку, как бы осматривая протечки. И зажевал губами.
— Знаю, знаю, — тараторила Розмари. — Замечательно, правда? Я тоже почти потеряла дар речи. Сейчас иду получать его, Вай. Ооооох, просто не могу дождаться.
— Я… — начал Вайтилингам.
— Тигр, — сказала Розмари, — немножечко от еды отказывается. — Кивнула на огромную полосатую тварь, сидевшую, точно наседка, лелея злобную выходку. — Дайте ему что-нибудь, чтобы ел, он такой милый. Ох, как я счастлива. — И выскочила на дорожку к машине Джалиля.
Джалиль встал, как бы с усилием, прочирикал что-то Вайтилингаму, гортанно пробежав вниз половину хроматической гаммы, кивнул не без приятности и вышел из дома. Кошки выжидающе смотрели на Вайтилингама, без всякой тревоги, словно он и они представляли собой две выстроившиеся команды соперников.
В аэропорту стоял Краббе, склонясь над стойкой бара, единственный белый в коричневом море. Кругом малайцы — на высоких табуретах у бара, пьют воду со льдом или ничего не пьют, за столиками из ротанга, прохаживаются туда-сюда, как в оперном антракте, сидят на корточках по-шахтерски, сидят по-портновски, стоят, облокачиваются, окружают Краббе легким запахом теплоты с намеком на мускус. Они явились из города и из кампонгов [8] посмотреть на возвращенье паломников. Прибыли рано, время — не проблема. Краббе подмечал суровые рыбацкие лица, покорно повисшие головы бедных фермеров; изумленные дети глазели снизу вверх с открытыми ртами, должно быть, впервые видя белую кожу, но были слишком воспитаны, чтобы лепетать про чудо. Женщины плыли мимо или сидели в долготерпении. Резкий свет вырисовывал их четкие мелкие черты и экстравагантный рисунок саронгов, лился с голой взлетной полосы, подчеркивал бледность, глядевшую на Краббе из зеркала за стойкой. Краббе смотрел на себя: волосы отступают со лба, начинают обвисать брыла. Опустил взгляд на брюшко, втянул его, содрогнулся от усилия и опять распустил. Может быть, думал он, средний возраст и лучше, меньше хлопот. Он только недавно открыл, что старение — добровольное дело, и обрадовался. Инфантильность, конечно; нечто вроде радости от способности контролировать выделения организма, но его всегда больше манили переходные фазы истории — серебряные века, гамлетовские этапы, когда прошлое и будущее одинаково ощутимы и, сталкиваясь, способны породить вихрь. Не то чтобы он жаждал действий. Разумеется, так и должно быть на этой фазе, и именно поэтому фаза долго длиться не может. Только представить Серебряный век «Энеид»! Так пусть приходит средний возраст, отрастает брюшко, он уже не будет показывать свой профиль женщинам, стоя в клубном баре вместо танцев. Он чувствовал, что в любом случае ничего больше не хочет от женщин; первая его жена умерла, а вторая ушла. Ему нравилось свое положение — высокопоставленный служащий Службы образования, ожидающий передачи дел коричневому мужчине, обученному им на закате британского владычества. Тыча спичкой в окурки, разбухшие в воде пепельницы, он увидел во всем этом романтику, — последний легионер, одинокий, проигранное дело поистине проиграно, — инстинктивно втянул брюшко, провел рукой по волосам, прикрыв оголившийся участок скальпа, вытер потные щеки. Поймал в зеркале взгляд малайской девушки и вяло улыбнулся, пряча зубы. Она исчезла из зеркала, впрочем, с улыбкой, и он с чем-то вроде хорошего настроения заказал еще пива.
8
Некоторые восточные слова и выражения объясняются в авторском словарике в конце книги.
В пробиравшемся к нему в толпе мужчине Краббе узнал Сеида Омара, пухлого, озабоченного, в рубахе, испещренной газетными строчками. Сеид Омар чуть не споткнулся о ребенка на полу, извинился перед матерью, приветствовал малайца фермера фальшивой улыбкой, потом встал рядом с Краббе и сказал:
— Где этот гад? Уже прибыл гад?
—
— Тамильский ублюдок, Маньям, что хотел меня вышвырнуть.
— Выпей, Омар.
— Большой стакан бренди. Я до него доберусь, обещаю вам, доберусь. Вчера вечером не было шанса. Знаю, вам и всем прочим рассказывали, будто я трус, но вчера вечером мне не позволили, понимаете, не позволили отомстить. — Он стиснул свою левую грудь с печатной фотографией голливудской звезды и провозгласил: — Именем Бога клянусь вам, я его достану. — Краббе читал на правом рукаве рубашки Сеида Омара: «Обед в День благодарения — неизменная американская традиция. К нему обязательно подают жареную индейку, клюквенный соус, лук в сметане, картошку, пироги с тыквой и мясным фаршем. Со времен пилигримов фаршировка птицы остается для хозяйки единственной возможностью проявить свою индивидуальность, готовя эти освященные временем блюда». Дальше шла голая рука Сеида Омара.
— Лук в сметане — неплохо звучит, — признал Краббе, заглядывая под рукав Сеида Омара, не продолжается ли статья под мышкой.
— Да, есть тут мускул, — объявил Сеид Омар, — хватит для безволосого гада.
— Какие-то тамилы поднялись в диспетчерскую башню, — сказал Краббе. — Я этого Маньяма не знаю, но вполне точно слышал голос Арумугама. Он там, наверно, дежурит сегодня. — Сеиду Омару принесли бренди, и он нетерпеливо к нему присосался. Потом покачал головой, надул губы. Потом поставил стакан.
— Пойду туда.
— Ох, послушай, Омар, — сказал Краббе. — Не затевай ничего, только не сегодня. Ты же знаешь, паломники возвращаются. Не мое дело тебе рассказывать про мир на земле и так далее, но, по-моему, лучше оставь их в покое. Ничего хорошего ты не сделаешь.
— Я и не собираюсь ничего хорошего делать.
— Забудь. Выпей еще.
— Нет. Пойду, пока не остыл, надо идти, пока я еще злой. — Он отверг дружескую предупредительную руку Краббе, ухватившуюся за статью о фаршировке в День благодарения, и ушел. Краббе смотрел, как кинозвезда в купальнике у него на спине исчезает в толпе. Послышался голос Сеида Омара, спорившего у таможенного барьера с китайцем, служащим аэропорта. Слышно было, как голос его поднимается по лестнице к диспетчерской башне. Потом Краббе услышал подлетающий самолет. Малайцы тоже услышали, и некоторые пошли к ограждению летного поля, к стоянке машин, присматриваясь к западу, где лежит Мекка, откуда по логике должен был прилететь самолет. Но шум вскоре стал заполнять юг.
Самолет сел на дальнюю полосу, неуклюже приближаясь на толстых гладких шасси. И тут малайцы начали выплескивать свое волнение. Им хотелось броситься к паломникам, прикоснуться, получить благословение. Ограда слишком высокая, не перелезть, поэтому они продвигались — возбужденно, но упорядоченно, — к открытым раздвижным дверям, ведущим к диспетчерской башне, к таможенным барьерам, к самому самолету. Они уже видели, как в те двери вошел малаец.
Китаец, худой, нервный, в белом, в фуражке с козырьком, преградил им дорогу, сказав:
— Тидар ди-бенар масок. Нельзя туда входить. — Малайцы поднажали. Китаец сказал: — Уйдите, пожалуйста. Запрещено, — и попробовал плотно задвинуть дверь. Тон его совсем не был властным, он нервничал из-за кампонгских малайцев: кое-кто уже прорвался, дверь закрывать нельзя. Теперь Краббе отошел от стойки, сам нервничая, ибо самолет должен был доставить из Сингапура драгоценный, по его мнению, груз. Попробовал срезать путь сквозь толпу, мягко и довольно вежливо сопротивлявшуюся. Будучи выше всех в толпе ростом, он вполне отчетливо видел, как служащий аэропорта, китаец, совершил глупый поступок: слабо толкнул первого мужчину; коснулся мусульманина оскверненными свининой лапами. Сияние Мекки уже отражалось на простых малайцах. Передовые ряды уже видели просторные арабские одежды, бедуинские головные уборы, тюрбаны выходивших из самолета паломников, готовые приветствовать и благословлять руки, пусть даже державшие кастрюли и свертки. Народ кампонга не потерпит ни одного неверного между собой и сиянием славы. Служащий отлетел к стене в позе распятого. Его коллега бросился на помощь из-за стойки для проверки документов с криком:
— Назад! Назад! — запутался среди малайцев, и какой-то рыбак откинул его в сторону, как занавеску. Бармен помчался за полицейским. Краббе теперь оказался в толпе и тоже кричал. Вреда ему не причинят — англичанин, хотя и неверный, все-таки принадлежит к расе бывших окружных начальников, судей, врачей, мужчин, которые в свое время были, возможно, полезнее прочих, могущественных, но кротких. Самые рьяные люди кампонгов уже приближались к паломникам с громкими религиозными приветствиями, остальная толпа следовала за ними, а перед пилигримами шел паренек-китаец с кейсом, которого пришел встречать Краббе. Они сметут его с пути, сшибут, затопчут, могут пинком отшвырнуть кейс, и он потеряется, будет украден. Краббе побежал, задыхаясь от среднего возраста, оттащил молодого китайца от паломников, от встречавших, приветствовавших, обнимавших, в безопасную нишу у подножья лестницы диспетчерской башни. Испуганный юноша спрашивал: