Война (Книга 2)
Шрифт:
Когда фамилия Федора Ксенофонтовича прозвучала в приказе командарма очередной раз, Мехлис вдруг насторожился, достал свою записную книжку, заглянул в нее и спросил генерала Ташутина:
– Простите, это о каком Чумакове идет речь? Не о том ли, чей мехкорпус наносил контрудар в сторону Гродно?
– Так точно!
– ответил Ташутин.
– Он здесь?
– Здесь!
– Федор Ксеонофонтович сделал полшага вперед.
– Как вы сюда попали?
– Мехлис буравил его недобрым взглядом.
– Согласно приказу командарма...
– Нет, я спрашиваю, как вы оказались здесь без своего
Вопросы прозвучали в гробовой тишине, как звонкая пощечина.
Понимая, что возникли эти вопросы по злой и мелкой воле Рукатова, Чумаков тем не менее побледнел от стыда и обиды.
– Более того, что я написал в итоговом боевом донесении, ничего добавить не могу, - тихо ответил он, чувствуя, как под повязкой огнем вспыхнула незажившая рана, и понял, что мышцы челюстного сустава сейчас окаменеют.
– Сочинять донесения легче, чем командовать корпусом!
– с устрашающей резкостью произнес Мехлис.
– А как вы командовали, Военному совету фронта известно!
У Федора Ксенофонтовича хватило сил раскрыть рот, но сказать хоть слово он уже не мог. Резкая боль располосовала его голову на две половины, мышцы под бинтами вокруг сустава взбугрились, и ему показалось, что где-то рядом ударили в огромный колокол и неумолчный, раздирающий душу звон наполнил собой все вокруг.
На него смотрели с удивлением и даже с испугом. Зрелище невиданное: стоящий навытяжку генерал с широко раскрытым, неподвижным ртом и немигающими глазами; одна половина лица бледная, другая - багровая. Казалось, Чумаков сейчас рухнет на пол.
И тут поднялся невысокого роста дивизионный комиссар с орденами Ленина и Красного Знамени на гимнастерке; блеснули по два ромба в его петлицах. Нетронутое морщинами лицо дивизионного комиссара светилось юношеским задором, а глаза смотрели с дерзкой проницательностью. Это был Лестев - начальник управления политпропаганды фронта.
– Разрешите внести ясность, товарищ член Военного совета!
– энергично сказал дивизионный комиссар.
– Документ, порочащий генерала Чумакова, составлен на недостоверных фактах, а выводы документа не имеют ничего общего с действительностью. Я проверил все лично и несу ответственность за каждое свое слово. Генерал Чумаков проявил себя как командир корпуса с самой лучшей стороны...
– Откуда же тогда мог взяться такой документ?
– озадаченно и, кажется, с радостным облегчением спросил маршал Тимошенко.
Федору Ксенофонтовичу было бы в самый раз сказать все и на этом прекратить нервотрепку, но он еще пребывал в беспомощном состоянии.
– Один подполковник состряпал, - ответил Лестев.
– Причины лжи пока не известны. А может, просто недоразумение.
– Ладно, сейчас не будем заниматься разбирательством, - сурово заговорил Тимошенко.
– Нет времени... Товарищ Лестев, я прошу вас довести это дело до конца. Подполковника разжаловать в майоры. Какие бы ни были причины...
В это время Мехлис наклонился к маршалу и что-то зашептал ему. Тимошенко сокрушенно поскреб рукой в затылке и тихо сказал армейскому комиссару:
– Проследите, пожалуйста, чтобы фамилия Чумакова не попала в телеграмму товарищу Сталину.
– Затем обратился к Федору Ксенофонтовичу: Товарищ Чумаков, вы
Федор Ксенофонтович наконец нашелся: он положил вдоль рта между зубов указательный палец так, чтобы к нему прикасался язык, и шепеляво прогундосил:
– У меня заклинило челюстной... сустав... Он поврежден...
– Так, может, вам надо в госпиталь?
– Тимошенко смотрел на Чумакова с сочувствием.
– Как же вы будете командовать?
– У Чумакова заклинивает только перед начальством, - смешливо сказал кто-то из генералов.
– А перед немцами он горласт!
Всколыхнулась парусина палатки, так дружно громыхнул в ней и выплеснулся в лес хохот, вызвав немалое удивление штабного люда, до слуха которого он докатился. Ведь в эти суровые дни высокому начальству было не до смеха.
Услышал бы этот смех Гитлер... Только вчера на совещании в ставке он заявил своему генералитету:
"Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл. Хорошо, что мы разгромили танковые и военно-воздушные силы русских. Русские не смогут их больше восстановить".
19
Владимир Глинский относился к тем утомленным скитальческой жизнью и ненавистью интеллигентам, покинувшим Россию, психика которых за гранью зрелого возраста походила на изрядно разбитую, с ненадежными осями телегу. Ощущая нарушенность своего прежнего душевного строя, Глинский пытался объяснить это естественной, приходящей с возрастом, опытом и постижением философских наук внутренней зрелостью. Однако не все поддавалось объяснению, и эти необъяснимые стороны его психики нередко занимали пытливую мысль Глинского, уводя в трясины мистики.
Когда Глинского одолевали какие-то сомнения или мучили дурные предчувствия, он начинал требовательно всматриваться и вслушиваться в самого себя. Со временем ему стало казаться, что он ощущает в себе некоторое раздвоение: в нем будто просыпался еще один человек, какая-то самостоятельно мыслящая и обладающая внутренним голосом сила; она затевала с Глинским трудный и подчас опасный спор. Он, этот спор, начинался с вопросов, которые задавал его таинственный двойник, и порой легче было надеть на шею петлю, чем отвечать на них. Но Глинский считал своим долгом незамедлительно отвечать на вопрошающий голос чувства, а также искать пути к компромиссу между двумя спорящими в нем Глинскими. Однако не всегда находились ответы, не всегда удавался компромисс, а тогда начинался затяжной разлад в его душе, тогда рождались новые тревоги и страхи, а будущее застилалось тьмой.
Глинский с какого-то времени стал смутно подозревать, что воскресающий в нем, спорящий с ним и укоряющий его внутренний голос - это голос самого неба. И как-то на исповеди он поделился своим прозрением с духовником. Тот слушал его внимательно, затем, прислонив чело к Священному писанию, долго молчал. И когда Глинскому показалось, что святой отец забыл о нем, тот наконец разразился длинной тирадой, зазвучавшей взволнованно и торжественно. Священник внушал ему мысль, что он, Владимир Глинский, действительно отмечен святым знамением, что высшие силы истинно благоволят к нему и к его душе зримо для святого отца тянется золотая ариаднина нить, помогая ему идти по греховным лабиринтам земного бытия.