Война. Krieg. 1941—1945. Произведения русских и немецких писателей
Шрифт:
— А расписку я получу? — спросила хозяйка валенок.
Я понял, что подавил ее своим величием и кубарями, и молча кивнул.
— Ну, тогда пишите, — сказала она.
Я написал расписку в получении тридцати двух пар валенок от колхоза «Путь к социализму» и подписался крупно и четко: «Командир взвода воинской части номер такой-то м. лейтенант Воронов». Я проставил число, часы и минуты совершения этой операции. Она прочла расписку и протянула ее мне назад:
— Не дурите. Мне ж правда нужен документ!
— А что
— Фамилия, — сказала она. — Зачем же вы мою ставите? Не дурите…
Никогда потом я не предъявлял никому своих документов с такой горячей радостью, почти счастьем, как ей! Она долго рассматривала мое удостоверение — и больше фотокарточку, чем фамилию, — потом взглянула на меня и засмеялась, а я спросил:
— Хотите сахару?
Я достал из кармана шинели два куска рафинада и сдул с них крошки махорки.
— Берите, у меня его много, — зачем-то соврал я.
Она взяла стыдливо, покраснев, как маков цвет, и в ту же минуту в амбар ввалился Васюков с четырьмя бойцами. Конечно, он пришел не вовремя: мало ли что я мог теперь сказать и, может, подарить еще кладовщице! Она стояла, отведя руку назад, пряча сахар и глядя то на вошедших, то призывно на меня, и я, ликуя за эту нашу с нею тайну на двоих, встал перед нею, загородив ее, и не своим голосом распорядился отсчитывать валенки.
Через минуту она вышла на середину амбара. Руки ее были пусты.
Васюкову не хотелось нагружаться, но связывать валенки было нечем, а каждый боец мог унести лишь шесть-семь пар.
— Давай забирай остальные, — сказал я ему.
— А может, кто-нибудь из бойцов вернется за ними? — спросил он, но, взглянув на меня, взял валенки.
— Пошли, — сказал я всем и оглянулся на кладовщицу. — А вы разве остаетесь?
— Нет… Я после пойду, — сказала она.
Васюков протяжно свистнул и вышел. Я догнал его за углом амбара.
— Смотри там за всем, я скоро! — сказал я.
— Да ладно! — свирепо прошептал он. — Гляди только, не подхвати чего-нибудь в тряпочку…
Я постоял, борясь с желанием идти во взвод, чтобы как-нибудь нечаянно не потерять то хорошее и праздничное чувство, которое поселилось уже в моем сердце, но потом все же повернул назад к амбару. Внутрь я не пошел. Я заглянул в дверь и сказал:
— Я вас провожу, хорошо?
— Так я же не одна хожу, — песенно, как в первый раз, сказала кладовщица, пряча почему-то руку за спину.
— А с кем? — спросил я.
— С фонарем.
Я не хотел, чтобы она шла с фонарем. Он был третий лишний, как Васюков, и я сказал:
— С фонарем нельзя теперь. Село на военном положении.
В темноте мы долго запирали амбар — петля запора не налезала на какую-то скобу, и мне надо было нажимать плечом на дверь. Наши руки сталкивались и разлетались, как голуби, и, поскользнувшись, я схватился за концы ее шали. Мы оказались лицом к лицу, и я смутно увидел ее глаза — испуганные,
— Я нечаянно. Ей-богу! — искренне сказал я. — Вам очень больно?
— Да не-ет, — протянула она шепотом. — Сейчас пройдет.
— Подождите… Дайте я сам, — едва ли понимая смысл своих слов, сказал я.
— Что? — спросила она, отняв ладонь от глаза.
Тогда я обнял ее и поцеловал в раскрытые, ползущие в сторону девичьи губы. Они были прохладные, упруго-безответные, и я ощутил на своих губах клейкую пудру сахара.
Странное, волнующее и какое-то обрадованно-преданное и поощряющее чувство испытывал я в тот момент от этого сахарного вкуса ее губ. Я недоумевал, когда же она успела попробовать сахар, и было радостно, что сахар этот был моим подарком, и мне хотелось сказать ей спасибо за то, что она попробовала его украдкой… Я думал об этом, насильно целуя ее и чувствуя слабеющую силу ее рук, упершихся мне в грудь. О том, что она заплакала, я догадался по вздрагивающим плечам, — лицо ее было в моей власти, но я его не видел, и испугался, и стал умолять простить меня и гладить ее голову обеими руками.
— Я хороший! — убежденно, почти зло сказал я. — У меня никогда никого не было… Вот увидишь потом сама!
Что и как могла она увидеть потом, я до сих пор не знаю и сам, но я говорил правду, и, видно, она ее услышала, потому что перестала плакать.
— Я больше не прикоснусь к тебе пальцем! — верующе сказал я.
Она подняла ко мне лицо, держа сцепленные руки на груди, и с укором сказала:
— Хоть бы узнали сначала, как меня зовут!
— Машей, — сказал я.
— Мари-инкой, — протяжно произнесла она, а я качнулся к ней и закрыл ее рот своими губами.
Я чувствовал, что вот-вот упаду, и вдруг блаженно обессилел; я куда-то падал, летел, и мне не хватало воздуха. Я разнял свои руки и прислонился к стене амбара, а Маринка кинулась прочь.
— Подожди! — крикнул я. — Подожди минуточку!
Она вернулась, издали тронула пальцем пуговицу на моей шинели и сказала:
— Ну, что это вы? А шапка где?
Она нашла ее под ногами и протянула мне.
— Мари-и-инка, — произнес я как начальное слово песни и стал целовать ее — напряженную, трепетную, прячущую лицо мне под мышку.
— Не надо… Пожалуйста! Ну разве так можно!..
— Скажи: «Ты, Сергей», — просил я.
— Нет, — отбивалась она. — Не буду…
— Почему?
— Я боюсь…
— Чего?
— Не знаю…
— Ты мне не веришь?
— Не знаю… Я боюсь… И, пожалуйста, не нужно больше целоваться!
— Хорошо! — отрешенно и мужественно сказал я. — Больше я к тебе пальцем не прикоснусь!
До ее дома мы дошли молча. Она поспешно и опасливо скрылась за калиткой палисадника и, невидимая в черных кустах, песенно сказала: