Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
* * *
Вообще же по мере погружения моего в семейные воспоминания, я не раз имела возможность убедиться, что для внешнего и внутреннего генетического сходства предков и потомков столетия не помеха. О том, между прочим, говорил в одной из своих лекций о М. Ю. Лермонтове и Владимир Сергеевич Соловьев. Позволю себе небольшой отступление…
Он был убежден, что поэт унаследовал духовные черты своего древнего (жившего за 600 лет до его рождения) предка, шотландского рыцаря Томаса Лермонта, жившего близ монастырского города Мельроза в замке Эрсильдон.
Рыцарь Лермонт славился как ведун и прозорливец, находился
Указав на наследственный демонизм поэта, В. Соловьев еще и подвел под свои интуиции философско-богословский фундамент: мол, в том-то, оказывается, и заключается наша подлинная любовь к предкам, чтобы говорить о них только правду, поскольку, якобы, только такая о б л и ч и т е л ь н а я правда п о л е з н а будет душам усопших в мире ином:
«Тут, как и везде, один только взгляд, основанный на вечной правде, в самом деле нужен и современным, и будущим поколениям, а прежде всего — самому отшедшему… Обязанность сыновней любви к такому отцу… потребует от нас не того, чтобы мы восхваляли его заслуги и дарования, а того, чтобы мы помогли ему снять с себя или, по крайней мере, облегчили удручающее его бремя. Разве не то же и относительно отцов умерших?».
Не правда ли, как просто: чтобы снять бремя с души умершего отца, нужно всего лишь сказать о нем — да еще публично — обличительную, осудительную правду, самонадеянно приписав подобной человеческой правде свойства «правды вечной», узаконив наше право и способность изрекать правду об усопших, в то время как Господь суды запрещает — по неспособности нашей судить, а разрешает только рассуждение и рассуждение, движимое самой искренней и чистой любовью. А без любви вообще делать ничего не разрешает. Всё, что сделано без любви, — учил мой духовный отец, — не имеет права на существование. И — всё.
Да разве Правда Божия с правдой человеческой могут когда-нибудь сойтись? Бог зрит на сердце, а человек — на лицо, Бог судит сокровеннейшие расположения и подлинные намерения человеческие, которые люди друг в друге по своей греховной поврежденности узреть вообще неспособны, если только великим подвигом не сподобятся получить от Бога дар подлинной сердечной чистоты. А в этой чистоте — и дар любви, и дар сострадания, и дар милости, и глубину понимания, и всецелость прощения, и, как фундамент и охранительный итог всех даров — выстраданное смиреннейшее человека о самом себе помышление…
* * *
Нет истины, где нет любви, — предостерегал Пушкин в своем эссе о Радищеве. А истинная любовь, живущая — или не живущая — в сердце человека, не в сухих и жестоких обличениях, но в молитвенном сострадании и предстоянии перед Богом за души, — в том числе и даже за многогрешные души ближних:
Да ведают потомки православных
Земли родной минувшую судьбу,
Своих царей великих поминают
За их труды, за славу, за добро —
А за грехи, за темные деянья
Спасителя смиренно умоляют.
Надо ли специально оговариваться, что Пушкинское понимание любви нам несравненно ближе соловьевского, хотя вслед за Владимиром Сергеевичем и мы несомненно верим, что для наследственных связей и века не помеха. Не помеха и для наследственного добра, не помеха и для наследственного зла, — даже нераскаянного, невыплаканного, неисправленного, — не помеха для роковых ошибок, совершенных предками, и отражающихся на душах и судьбах потомков, рождающихся, чаще всего к подобному злу уже предрасположенными…
И таким вот образом — передается эти наследственные греховные повреждения не одному-двум поколениям, а много больше, пока великим подвигом какого-нибудь дальнего потомка (если такового Бог даст) они будут очищены и изжиты, — хотя отчасти — проклятие наследственности («грехи, которые не были искуплены тем, кто их совершил, искупают его родные и близкие, его потомки». — Святитель Николай Сербский. Беседы под горой), пока какой-нибудь дальний потомок, пройдя и познав сначала в себе самом, а затем и в предках — отчасти — с любовью и состраданием, горький путь «окованных», не начнет с Божией помощью, возносить в сердце своем воздыхания и за себя, и за всех окованных, Спасителя «смиренно умоляя», — как Пушкин гениальный говорил.
Иллюстрация: старинный портрет Глафиры Кондратьевны Стечькиной (урожденной Белобородовой).
…В своих устных рассказах Анна Николаевна рисовала образ своей матушки Глафиры Кондратьевны, как «экзальтированной, мечтательной натуры». Это слово — экзальтация (exaltatio — подъём, воодушевление) — пришло к нам из латыни, скорее всего по милости католических «опекунов», никогда не оставлявших своей заботой наше р у с с к о е н е в е ж е с т в о. Эта экзальтация, как тон, стиль и манера поведения была в веке XIX очень в ходу, особенно в первой половине, когда большую власть над «всеотзывчивыми» русскими душами и умами возымели завезенные из Европы вместе с духовными наставниками романтизм и мистицизм.
Толковые словари, разумеется, объясняют нам, смысл сего заимствованного понятия, как повышенную, неумеренную до неестественности восторженность, возбудимость, подразумевая здесь же и склонность «к излишне возвышенным (с точки зрения авторов словарных статей) настроениям». Провинциальные барышни тех времен изо всех сил старались подчеркнуть свою пылкость, странность (а ля Татьяна Ларина), неотмирность, чтобы удостоиться прозвания экзальте(как нынче вполне просвещенные и даже считающие себя утонченными люди, принадлежащие к современной культурной элите, желая сделать барышне приятный комплимент, могут эдак запросто и открыто сказануть о ней: о! эта девушка, она, мол, с е к с и…).