Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
* * *
А думать хотелось и вот еще о чем… Устояли бы мы перед этими угрозами если бы в нас были не беспринципное рабское соглашательство со временем, а не опосредованная временем и обстоятельствами любовь? Если бы рвалось сердце человеческое, не взирая на давность, на наглую очевидность смерти, — и к усопшим, и к грядущим в мир, которых тоже хотелось бы, жалеючи, предупредить, как евангельский богач, желавший хотя бы братьям своим что-то передать из ада об узнанной им (слишком поздно!) правде жизни и смерти («Смотри, как он чрез наказание пришел к сочувствию другим», — комментировал это место в своем Толковании на 16 главу Евангелия от Луки св. Феофилакт Болгарский).
Но смогла бы любовь явить свою охранительную силу,
Тут даже и усердно-научная любознательность в отношении прошлого становится всего лишь праздным интересом, а потому не только бесполезным, но и вредным для души человеческой занятием, все тем же рабским служением фараону по имени «время». Вне Бога в нем нет жизненной необходимости, оно не способно влиять на глубинную механику человеческих существований, не может именно поэтому быть хранителем живых связей времен и поколений. Правильно прочитывать и понимать реалии минувшего оно тоже неспособно. Это праздное (свободное от Бога) любопытство порождает чудовищные исторические фантомы и фальшивки, которыми, как правило, умельцы манипулируют в угоду своим сиюминутным политическим корыстям и страстям.
Анна Николаевна любила свое прошлое и всегда оставалась неизменно верна семейным преданиям и родовому чувству. Это было органической частью ее собственной жизни. Но вот уже внучки ее — Вера и Катя, бесспорно любившие эти уютные и тихие вечера с бабушкой и ее старинные рассказы, уже всецело жили в ином — своем, следовательно, оторвавшемся от прошлого времени. Родовая старина воспринималась ими уже отстраненно, совне — эстетически. С насущными реалиями их жизни и тем более их будущего прошлое семьи из бабушкиных рассказов уже сердечно, глубинно и тем более реалистично-физически в их восприятии почти никак не сопрягалось.
Что тут говорить о переживаниях собственной наследственности, в том числе и духовной… Понятия генетики в ходу тогда, наверное, еще не было. Хотя и к тому времени (конец XIX и начало XX вв.) о феномене наследственности уже написано было, как в сфере гуманитарных наук, так и в области богословия немало. На эту тему, между тем, всегда высказывались древние святые отцы и учители Церкви, — к примеру, преподобный Макарий Великий в его «Беседах». Учение о наследственности содержало охватывавшее все стороны жизни человека Священное Писание. Основательно и подробно рассуждали на эти темы русские святители: митрополит Московский Филарет, Феофан Затворник Вышенский и многие другие…
Но ведь и то правда, что вопросы эти — в миру — начинают заботить тех, кто уже познал необходимость поглубже посмотреть в самого себя, в свои истоки, кому открылся в духовном постижении феномен природного единства не только одного рода, но и всего человечества, кто осознал земную жизнь как время, данное для исправления в себе всего того, что искажает первозданную доброту образа Божия в человеке, в том числе и наследственные повреждения, кто увидел и начал оплакивать и в себе эти повреждения, и, наконец, убедился, что покаяние — духовная работа над самим собой, реально способна помочь и исправлению прошлого. И не только своего. Что очищение собственной души сказывается благотворно на душах предков, помогает облегчить их участь в вечности. Как говорил старец Паисий Святогорец, лучшая панихида о родителях — благочестивая жизнь детей.
Разумеется, и будущему потомству наше очищение тоже пользу приносит, поскольку и наследство потомков освобождается от духовно-нравственных долгов.
Удивительное слово довелось мне прочесть у архиепископа Сан-Францисского Иоанна (Шаховского), — замечательного архипастыря, богослова и поэта. Размышляя о последних днях и часах жизни Пушкина он писал: «Умягченная душным, грозовым воздухом своей жизни, умудренная томлениями последних лет и страданиями последних часов, человеческая и человечная душа Пушкина могла отряхнуть всю пыль заблуждений, страстей и суетных вер, переходя в мир иной. Молитвы многих помогали ей, и — кто знает — может быть, и те многие молитвы, которые стали изливать о ней будущие поколения России… Пред Богом нет несовершенной среды земного времени, — все пред Ним в миге вечности».
Жизнь предков и потомков — одна река, одна вода. Благочестивая жизнь потомков «очищает» грехи предков, как обрезание ветвей оздоровляет жизнь корней. Дотронься до одного конца и сразу аукнется на другом (об этом говорит у Чехова в рассказе «Студент» его герой студент духовной семинарии Великопольский). С какого бы конца не дотронуться, — аукнется непременно…
* * *
Вот и я, например, читая старые письма, записки, незавершенные воспоминания (по причине незавершенности самой жизни), старательно припоминая обрывки фраз, слышанных в, казалось бы, невнимательном и безразличном ко всему кроме самого себя детстве, мучительно пытаюсь собрать все это воедино, чтобы увидеть живой образ матушки Анны Николаевны, — моей трижды прабабки Глафиры Кондратьевны Белобородовой (1802–1833), в 14 лет выданной (свадьбу играли сразу после конца Успенского поста в 1816 году) замуж за родовитого дворянина Николая Яковлевича Стечкина, а в 30 с небольшим лет скончавшейся в преждевременных родах. Ведь в этой главе о ней, о судьбе ее, о потомстве пойдет рассказ…
Мне всегда казалось, что вот так интуитивно отыскав ее образ, я сумею прочувствовать и в самой себе ее часть, наше подлинное родство, услышать в себе движение ее крови, атомы, которые, несомненно, всегда присутствовали и жили во мне, и, чему еще больше не устаю удивляться, живут и присутствуют даже в моих детях и внуках.
Да и можно ли было бы без этого отыскания не только узнать и запомнить ту мою молодую трижды прабабушку Глафиру Кондратьевну, но и полюбить ее? Ведь какая была бы моя молитва о ней без ощущения личной близости, без сострадания, жалости, без ощущения и понимания ее сокровенности, без слышания ее сокровенных воздыханий — не тех, что быди при той жизни, а тех, которые, увы, приходят к нам за гранью жизни земной?
Мне хотелось угадать подлинность именно ее лица, которую никакие даже самые блестящие художники и фотографы передать никогда не способны, — лица внутреннего человека в его целостности и живости, а не красивую витрину, и не вымышленное мною или воссозданное фантазией по слышанному и читанному.
…Порывистость и быстрота взгляда широко и удивленно-весело распахнутых глаз, какой-то полудетский каприз, который потом перерос в типично взрослое выражение своеволия или, как чаще говорят, воли; высокий, характерный, отпечатывавшийся потом на лицах внучек и правнучек открытый излом парящих на лице бровей…
Где кончались мои своевольные фантазии, и действовала почти безошибочная интуиция сердца?..
И все же я была почти уверена: если бы мы с моей молодой бабушкой (пра-пра-пра) Глафирою Кондратьевной Стечькиной (урожденной Белобородовой) вдруг повстречались бы наяву, я наверняка узнала бы в ней что-то пронзительно близкое и родное: быть может, лицо моей мамы, или старшего сына, или даже старшего внука, возможно, также и что-то знакомое из облика ее правнучки — Веры Александровны Жуковской, бабушкиной сестры, да и самой моей бабушки Кати, унаследовавшей, как она и сама признавала (возможно, со слов Анны Николаевны, узнававшей во внучках черты своей матери), этот редкостный удивленно-вопрошающий прихотливый излом бровей, который у бабушки Екатерины Александровны, по правде говоря, всегда говорил не о капризе, но о сокрытых в глубинах глаз усталостью и печалью и вопросом, оставшимся без ответа…