Возлюбивший войну
Шрифт:
– Любимый, я так рада!
Но теперь уже нельзя было ничего поправить. Я стоял перед ней, как перед судьей, пытаясь разобрать долетавшие до меня сквозь шум в зале слова приговора. Ничего особенного, всего лишь намек на какую-то перемену. Во второй половине дня мы отправились в Лихтон на показательный матч в крикет; мы сидели на траве в тени, на краю спортивной площадки, и наблюдали, как мелькают на солнце игроки в белой форме, как отбивающий мяч негнущимися руками, словно деревенский возница кнутом, безостановочно крутит большое колесо своих подач; видели вокруг нас шумливых американских солдат, слышали голос комментатора, поясняющего все перипетии бесконечного спектакля. Позднее мы гуляли в деревне по узким улочкам, и Дэфни держала меня за руку. Черные кровли, влажные каменные стены, покосившиеся окна – такие маленькие, словно в Англии запрещалось дневному свету беспрепятственно проникать в обиталище человека; элегантный шотландский шрифт на вывеске «Понгрин и Нии, аптекари», сдобные булочки с изюмом в витрине пекарни,
1
Презрительное прозвище англичан, бытующее среди американцев. (Здесь и далее примеч. перев.).
Я вернулся к себе в комнату и разбудил его; судя по довольной ухмылке в момент пробуждения, он и во сне продолжал переживать недавнее удовольствие, и я прямо в лицо бросил ему свой вопрос.
Базз перевернулся на спину, крепко стиснул привезенную из Штатов подушку стоимостью в восемь долларов – он называл ее «Ложись, девушка!», – осклабился и отрицательно замотал головой. «А хотелось бы, – сказал он. – Везет же тебе. сукин сын! Представляю, как она шикарна в постели!»
Мне показалось, что он лжет.
Боевую готовность объявили поздно. Спал я мало.
На свое несчастье, я узнал от Дэфни, что Базз не открыл мне всей правды. Но я ненавидел его не за это. Дэфни откровенно рассказала, что он говорил и делал, и все оказалось значительно хуже, чем я предполагал. Я ненавидел его потому, что он только казался обаятельным и сильным. Я ненавидел его цинизм. Я ненавидел взгляды, которые он пытался внушить мне через Дэфни об особом предназначении некоторых людей и о войне; помню чувство безнадежности, охватившее меня, и промелькнувшие передо мной, словно в кошмаре, картины вырождения человечества, его предсмертных судорог, разгула грубой чувственности, мерзость, трупные черви и мрак могил…
Но вместе с тем я ощутил прилив новых сил. Мне казалось, что я стал прозревать.
Мерроу с довольным видом вздохнул, и я снова взглянул на него; сейчас я ненавидел Базза даже за то, как он спит, – с безмятежностью холма на фоне мирного пейзажа. Он любил и умел поспать. Каждый вечер, перед тем как лечь в кровать, он надевал свежее белье, а утром, после побудки, торопливо натягивал сорочку, брюки и носки, на ходу совал ноги в башмаки и, не побрившись и не почистив зубы, еще не проснувшись по-настоящему, появлялся в бараке – так называемой гостиной, откуда вел коридор в офицерскую столовую номер два; здесь он свертывался, как червяк, на одной из кушеток, обитых искусственной кожей, с подлокотниками из стальных трубок, чтобы, по его выражению, «урвать минуток пять», а мы тем временем сонно брели в столовую и занимали свои места. И все же он никогда не садился за стол последним, и никто не видел, чтобы он дремал за едой.
И вот сейчас он лежал, скорчившись и обняв собственную подушку. В изголовье койки висело пришпиленное кнопками объявление – по настоянию Базза, его написал художник эскадрильи Чарльз Чен; как и картинки дамочек, Мерроу покрыл его прозрачным целлофаном. «Сия подушка, – гласило объявление, – является личной собственностью У. – С. Мерроу и стоит восемь долларов. Не трогать! Я имею в виду тебя».
«Подушку я купил в мебельном магазине Вульмана в Дейтоне, – без конца рассказывал он то одному, то другому из нас. – Чистейший гусиный пух. И всего – восемь паршивых долларов! Боже, где только эта штука не побывала со мной! И в Спеннере, и в Лоури – всюду. Да что там! Одни лишь сны, которые я видел на ней, стоят долларов восемьсот. Но это не все, сынок. Подушка-то не простая, а… „Ложись, девушка!“ Бывало, говорю милашке: „Потрогай-ка“, ну она и приложит руку к подушке, а я скажу: „Нет, нет! Приложи щечку, прикоснись щечкой; вряд ли ты встречала что-нибудь более мягкое“. Ну, а стоит ей только положить щечку – дальше все идет как по маслу. Ложись, девушка! Да я любому сукиному сыну вырежу… если он посмеет украсть у меня подушку!»
На мгновение мне вновь вспомнился сон и неуловимо меняющееся небо, каким оно было утром в день нашего налета на завод «Хейнкель» в Варнемюнде, когда мы летели с листовками,
Я начал одеваться. Пижаму бросил на дно своего металлического шкафчика. Душ я принял еще перед тем как лечь спать, а сейчас только попудрился, надел длинные солдатские кальсоны, пару шелковых носков, а поверх шерстяные, натянул легкий комбинезон, потом сунул ноги в старенькие потрескавшиеся лакированные бальные туфли, которые купил в Денвере в минуту невменяемости, когда мы стояли в Лоури; ногам было приятно в них, как в домашних шлепанцах; я постоянно надевал их после того ужасного майского рейда на Моль, когда чуть не отморозил ноги, а Базз грыз меня за то, что я плохо выдерживал строй. Он не преминул сообщить, что я дерьмовый, лишенный всякого воображения летчик. Я и в самом деле с большим трудом управлял машиной, потому что вместо ног у меня были две ледышки. Но об этом я не сказал ему ни слова. Нет и нет! Гордый Чарли Боумен! Не какой-нибудь слюнтяй-коротышка – такого про меня не скажешь! Ухмыляйся и терпи. Оркестр Соуза, прошу туш!
Но где же, черт побери, Салли? Два часа ноль девять минут. А если он не идет, зачем вставать? Должно быть, отсрочка. Продолжая завязывать шнурки ботинок, я почувствовал то, что на уроках гигиены в десятом классе именовалось подготовкой организма к акту самоочищения, а в жизни, как я узнал позже, пройдя аспирантуру в университете похабщины, называлось совсем по-другому. Я начал размышлять, что означает отсрочка. Куда они намереваются послать нас сегодня? В течение недели, начиная с десятого, мы ожидали отправки в один тяжелый рейд, в предвидении которого нас проинструктировали в то утро; мы уже отправились к своим самолетам, находившимся в зонах рассредоточения, как вдург узнали, что вылет отменен из-за плохой погоды. Швейнфурт… Он слишком далеко. Но рано или поздно нам все равно придется лететь, – как правило, вот в такие намеченные, а затем отмененные полеты нас потом и посылали, если уж мы прошли инструктаж. Раза три или четыре пытались мы вылететь на Кассель и в конце концов попали туда, и теперь у нас не было ни малейшего желания снова оказаться там. Я стал путать шнурки. Сердце у меня заколотилось, а ладони начали извергать пот, как Олд-Фейтфул [2] горячую воду. Я стал думать о том, как бы не думать, куда нас пошлют.
2
Один из наиболее активных гейзеров США.
Заставив себя подойти к своему шкафчику, я достал бритвенные прибор и по коридору направился в туалет. Парень, отразившийся в зеркале, когда я сворачивал за угол, был я, но узнал я себя в нем с трудом, так как выглядел он как некий тип в маске, которые обычно надевают в «праздник всех святых» – в одной из тех липких резиновых масок, что делают человека лет на двадцать старше, а мне исполнилось двадцать два; то есть сорок два, если считать маску – маску усталого бизнесмена среднего возраста, бизнес которого был… ну, скажем, не совсем привлекательным. Как для него самого, так и для его клиентов. Небритый бизнесмен средних лет в зеркале был коротышкой, но, бросив на него взгляд, вы не решились бы утверждать, что это типичный наглый коротышка. Он не станет Наполеоном, и на Маленького Капрала не походит. Нет, сжр! Возможно, его следовало назвать неудачником, однако он был высок во всем, кроме роста.
И тощ. С марта я похудел на пятнадцать фунтов. Март, апрель, май, июнь, июль, август. Мои рассуждения казались странными даже мне самому; в последнее время я стал замечать, что разговариваю как-то не так, даже с самим собой. Медленно, словно совершаю бег с препятствиями.
Окно на уровне плеч в конце ряда раковин оказалось открытым; шлепая своими бальными туфлями, я подошел к нему и выглянул наружу: туман такой, что в него можно было бы упаковывать фарфоровую посуду.
Прямо передо мной, за стеной тумана, находилось здание штаба; я представил себе огни, горящие за опущенными шторами в оперативном и разведывательном отделениях, и решил: после бритья сбегаю туда и спрошу, что происходит, куда нас пошлют и чем вызвана отсрочка. Шторми Питерс, метеоролог нашей группы, – свой парень и не прочь поболтать.