Возлюбивший войну
Шрифт:
Я открыл кран горячей воды и выпустил по меньшей мере целую тонну воды, но так и не дождался, когда пойдет достаточно теплая, чтобы можно было как следует побриться, поскольку кислородная маска очень плотно прилегает к лицу, а даже самый маленький волосок под ней, особенно на подбородке, вскоре начинает нестерпимо чесаться и раздражать – прямо хоть из самолета выпрыгивай.
Я порезался. Кровоостанавливающего карандаша у меня не было. Разорвав туалетную бумагу на несколько маленьких кусочков, я стал прикладывать их к кровоточащему порезу. Я посмотрел в зеркало и увидел голубые, глядящие прямо и внимательно глаза с не очень яркими белками; темно-русые, сросшиеся на переносице брови; высокий лоб, пересеченный неровной, как дождевая струя на оконном стекле, мягкой жилкой; пару толстых губ, которые я сжимал и кривил перед зеркалом, пытаясь убедить себя, что у меня рот как у генерал-лейтенанта, каковым я и был, если не считать слово «генерал»;
Ради утешения я стал мысленно любоваться лицом Дэфни, но тут же понял, что это выше моих сил. Рана была слишком свежей.
Тогда я подумал о другой девушке, о моей бывшей невесте Дженет, находившейся сейчас, слава Богу, дома. Я вспомнил маленькую смуглянку на велосипеде, какой она была в то лето, накануне перехода с младшего курса на старший; однажды вечером, немножко выпив, мы ехали на велосипедах по окаймленной соснами прибрежной дороге, мимо отражающихся в Вайнярде и Ношоне и подмигивающих нам огней по ту сторону залива. Дженет нарочно въехала в канаву, растянулась на песке и, хихикая, заявила, что это я ее толкнул, хотя я честно ехал посередине дороги, вдоль белой линии, устроив себе «испытание на трезвость» и проверяя, смогу ли строго выдерживать направление; я бросил свой велосипед прямо на дороге и подбежал к ней, а она лежала, показывая смуглые ножки на фоне разлетевшейся веером нижней юбки, и смеялась, и я, друзья мои, подумал, что она штучка хоть куда. В то лето я работал в ресторане «Морской ветерок» помощником метрдотеля – громкое звание, означавшее, что мне часто приходилось скользить пальцами в соусе грязных тарелок, а Дженет служила в Фальмуте, у Таккерса, и жизнь казалась такой обещающей, такой приятной и несложной. А затем… Уф-ф, капнуло! Как из холодного облака… Я подумал, какой задирой была Джанет. Бой мой, она была девочка что надо!
Часы показывали два двадцать семь, когда я убрал принадлежности для бритья, надел летные сапоги и вышел в туман. А еще говорят о полетах по приборам! Мне потребовалось около десяти минут, чтобы, осторожно нашупывая путь по заасфальтированной дорожке, пройти минутное расстояние до административного здания. Несколько раз меня угораздило забраться в самую грязь (хотя вообще-то она была не такой густой, как обычно, – вот уже пять дней стояла хорошая погода), и я с трудом выбирался на дорожку; кое-как мне удалось дойти.
Яркий свет чуть не ослепил меня, когда я вошел в бетонное здание, унаследованное нами от королевских ВВС и использованное нашим командованием под штаб. В вестибюле я подошел к двери с табличкой «Метеоролог», толкнул ее и оказался перед Шторми – он как раз передавал по телефону в штаб авиакрыла информацию о высоте верхней границы облачности, полученную с нашего метеорологического самолета, который летал сейчас где-то над этой мутью. Питерс был спокоен и вежлив, даже разговаривая со штабом, хотя сразу бросалось в глаза, как он устал.
Шторми Питерс производил на меня впечатление самого здорового парня во всей авиагруппе, с его лица не сходило выражение, присущее тем, кто постоянно имеет дело со стихиями, – землепашцам, морякам, рыбакам; даже если им трудно, даже если они порой ненавидят свою работу, все равно их не покидает это выражение сосредоточенности, глубокого уважения к природе, быть может – смирения. Во всяком случае, именно таким оно было у Шторми – выражение покоя и мира. Он был просто помешан на погоде, и так как знал, что я всегда наблюдаю за небом, мечтаю о небе и читаю о нем с детства, он уделял мне больше времени, чем остальным воздушным жокеям.
Питерс положил трубку.
– Ты, Золушка, не рановато ли заявился на бал? – спросил он.
– Не мели чепуху! – Я был раздражен, а он считался с настроениями других так же, как с каким-нибудь возмущением в верхних слоях атмосферы. Что происходит?
Шторми встал, подошел к карте и протянул к ней руку с растопыренными пальцами; это была рука, словно изваянная Микеланджело и дарившая погоду распростертой на карте земле.
– Там, на высоте, – сказал Шторми, – над аэродромами Н-ского авиакрыла, отмечается наличие надвинувшегося со стороны Северного моря стабильного адвективного яруса. Но здесь, над Н-ским авиакрылом, облака рассеиваются, а холодный фронт слабее, чем предполагалось, в результате чего ожидается небольшой туман…
– Небольшой туман?! Боже милосердный, Шторми! Ты когда-нибудь выглядываешь в окно?
– …который рассеется значительно позже времени взлета, указанного в боевом приказе…
– И вызовет небольшую отсрочку?
– …и вызовет небольшую отсрочку.
– На сколько?
– На три с половиной часа. Инструктаж в шесть.
Я вздрогнул.
– И
– Сегодня отмены не будет.
Шторми слыл прямо-таки провидцем, на него можно было положиться больше, чем на все метеорологическое управление США; уж если он сказал, что мы летим, так оно и будет.
– А почему ты на ногах? – поинтересовался он.
– А потому, что я видел стласный-стласный сон… Будь же другом, Шторми, скажи, куда нас посылают?
– Инструктаж в шесть, – повторил он, но, заметив мою недовольную мину, добавил: – Не могу, Боу. Я же засекречен. Должен бы знать об этом.
– Тоже мне друг!
– Почему бы тебе не пойти и не поспать?
– И-з-в-о-л-и-т-е ш-у-т-и-т-ь, – по буквам сказал я, чтобы не тратить время на смех.
Я отправился в общежитие, снова, как и по пути сюда, скользя по асфальту, словно на лыжах; добравшись к себе, я взглянул на часы и обнаружил, что в моем распоряжении остается два с четвертью часа до того, как начнут будить других, – сто тридцать пять минут, и они будут висеть у меня на шее, словно свинцовый груз.
Я уселся в уборной, единственном месте, достаточно освещенном в такие часы, и раскрыл «Хорошего солдата» – одну из книг Кида Линча, которую стащил у него из комнаты, когда он погиб, и, должен сказать, совершенно обалдел от нее, никак не мог понять, о чем идет речь и что за герои в ней действуют. Мои глаза задержались на следующем абзаце: «Насколько я понимаю, роман, любовь к определенной женщине обогащают мужчину жизненным опытом. С каждой новой женщиной, с каждым новым увлечением мужчина расширяет свой кругозор, как бы завоевывает новую территорию. Игра бровей, интонации голоса, характерный жест – все это, казалось бы, мелочи, но они-то и возбуждают страсти; подобно каким-то неясным объектам на горизонте, манят отправиться в дальний путь для исследования…» Для исследования!.. Новая территория!.. Боже милосердный!.. Я подумал, что потерял целый континент, целую сказочную страну по имени Дэфни. Я швырнул книгу через всю уборную, да так, что она с грохотом ударилась о ящичек для бумажных полотенец. Я понимал, что был в плохой форме. И как раз в это мгновение – уж не слуховая ли это галлюцинация? – до меня донесся рев авиационных моторов.
Я бросился к окну и только тут с чувством облегчения все понял: какой-то не в меру старательный начальник наземного экипажа в последний раз опробовал двигатели, едва не отказавшие во время недавнего рейда; он хотел, чтобы его «бэби» стоимостью в миллион долларов возвратился домой и после следующего вылета, ибо должен был прожить установленный срок и, кроме того, как бы нес в себе частицу его плоти и крови.
Стоя у окна и посматривая на медленно клубившийся туман – в полосе падавшего из уборной света он казался тяжелым, как свежий пар, – я подумал, что если мне в чем-то и повезло, так только в том, что у нас отличный самолет. Наша машина, «Тело», как назвал ее Мерроу, была из тех, что в первом же полете заявляют о своей полной надежности, а каждый выполненный на ней маневр только подтверждает, что она послушна не меньше, чем автомобиль «линкольн-континенталь» или самая послушная кошечка. Некоторые самолеты просто дрянь, у них то и дело выходят из строя совершенно не связанные между собой детали: сегодня – жалюзи обтекателя двигателя, завтра – турбинка, послезавтра – самолетное переговорное устройство плюс всякие мелочи, вроде невозможности включить ток в летное обмундирование с обогревом; и так день за днем, все с одной и той же машиной. Эти, с позволения сказать, самолеты трясутся, как напуганные, словно их застали врасплох при отправлении естественных надобностей или словно они чувствуют, что нашкодили. Плохие машины. Быть может, они не реже других благополучно возвращались из полетов, но представляю, сколько приходилось попотеть, чтобы привести их обратно; конечно, мы радовались, что у нас машинка хоть куда. Мы не смогли принять участие лишь в одном рейде – еще в мае, на Киль, причем только потому, что Мерроу и начальник нашего наземного экипажа Ред Блек затеяли свару из-за неполадок в двигателе; в остальных случаях дело ограничивалось самое большее маленьким осколком снаряда, но уж этого-то наш самолет никак не мог избежать. Да и такие неприятности происходили сравнительно редко. Один из наших технарей с непроизносимой фамилией Перзанский и еще с дюжиной «з», «к», «й», за что Мерроу звал его «Алфавитным Супом», а мы просто «Супи», – так вот, этот Супи даже подал рапорт о переводе в другой наземный экипаж, поскольку, по его словам, обслуживать «Тело» чертовски скучно – все равно что служить зазывалой на бензозаправочной станции, однако власть предержащие не вняли его просьбе. «Ко всем чертям такую войну, – сказал однажды Супи. – А вот я избегаю шлюх, если они не могут наградить меня триппером. Жизнь так коротка! Вы обязаны рисковать». И он плевал на «Тело» – такую чистенькую, такую аккуратненькую машину. Она-то не имела того, о чем тосковал Супи. Однако все мы, остальные, были довольны. Да, да, довольны.