Возроди во мне жизнь
Шрифт:
— Похоже, ты как раз этого не знаешь, раз почти никогда там не появляешься.
— У меня нет времени бултыхаться в воде, и я там вовсе не отдыхаю. Море меня раздражает, оно не умолкает ни на минуту — совсем как вы, женщины. Куда я хочу поехать — так это в Сакатлан. Вот там, среди холмов, я действительно отдыхаю, мне на всё хватает времени.
— Но там же совершенно нечего делать, — ответила я. — К тому же там всегда ужасная погода.
— Вечно ты наговариваешь на мою родину, старая ворчунья, — сказал он, пытаясь стянуть с ноги сапог.
— Я позову Тулио, пусть он тебе поможет, — сказала я. — Не стоит напрягаться, ты действительно устал.
— Я велел тебе позвать Тельеса, но ты, видимо, хочешь, чтобы я умер, так и не дождавшись помощи.
— Мы зовем
— Как же, будет тебе стыдно. Позови его. Я же для тебя стараюсь — скоро я умру. Позови его, у тебя будет свидетель, который подтвердит, что это не ты меня отравила.
Я присела на край постели и похлопала его по ноге. Он вновь заговорил, непривычно мягким тоном, никогда прежде он так со мной не говорил, и это было очень странно.
— Я сломал тебе жизнь, ведь так? — произнес он. — Ведь все остальные в конечном счете получили то, что хотели. А чего хочешь ты? Я никогда не мог понять, чего же ты хочешь. Хотя, по правде говоря, я никогда не об этом задумывался, но не думай, что я такой дурак — я знаю, что в твоем теле живет множество самых разных женщин, из которых я знал лишь немногих.
Я смотрела на него, отмечая, как он постарел. За последние недели он сильно похудел и даже усох, но в этот вечер состарился за считанные минуты. Я вдруг увидела, как велика ему стала одежда. У него были жилистые костлявые плечи; он сидел, опустив голову, и подбородок упирался в жесткий воротник военного кителя, а бицепсы казались более напряженными, чем когда-либо.
— Сними это, — сказала я. — Я тебе помогу.
Я принялась расстегивать золотые пуговицы, с этими пуговицами всегда было сплошное мучение: они с трудом влезали в петли. Я стянула рукав кителя и велела Андресу повернуться спиной, чтобы стащить другой. Затем поцеловала его в затылок.
— Ты и в самом деле хочешь умереть? — спросила я.
— Кто сказал, что я хочу умереть? Я вовсе не хочу умирать, но всё же умираю, неужели ты этого не видишь?
Эспарса и Тельес, два самых известных местных врача, время от времени лечили Андреса от простуды и диареи, а также всех заболеваний, которые он выдумывал каждые три дня. Они вошли, как всегда, с уверенностью и чопорным видом, готовясь выписать генералу аспирин в обертке другого цвета. Они уже привыкли к этой игре. В последнем месяце он вызывал их каждый раз, когда ему было нечем заняться или не с кем поговорить. Он страшно нуждался в том, чтобы вокруг него постоянно толпились люди, слушали его и кивали, и с тех пор как мы переехали в Мехико, а вместе с нами и большинство его обычных слушателей, Андрес всегда вызывал Эспарсу или Тельеса, а то и обоих одновременно, или судью Кабаньяса, чтобы скоротать болезнь за игрой в покер.
— Ну, генерал, от чего мы умираем сегодня? — поинтересовался Тельес, продолжая вместе с Эспарсой свой обычный ритуал. Они прослушали его сердце, пощупали пульс, велели глубоко дышать: вдох — выдох. Одним словом, всё как обычно. Единственным отличием были комментарии со стороны Андреса. Обычно во время осмотра он сообщал обо всех своих ощущениях, самых противоречивых. У него болело и здесь, и там; и вот здесь, где прикоснулся доктор. В этот же вечер он ни разу не пожаловался на боль.
— Давайте, сволочи, делайте свое дело, — сказал он. — Я всё равно помру. Надеюсь, вы всё же всплакнете, хотя бы вспомнив о том, сколько из меня вытянули. Надеюсь, вы будете меня оплакивать, потому что эта старая карга, величающая себя моей женой, уже готова плясать. Достаточно на нее взглянуть, чтобы всё стало ясно. Она-то уж скучать не будет, ведь теперь она выглядит даже лучше, чем когда я ее нашел, хрен знает сколько лет назад. Сколько, Каталина? Ты была еще девчонкой. Попка у тебя была упругая, а голова упрямая. Хорошо хоть Родольфо за ней присмотрит. Бедняга Родольфо, вот ведь тупица.
— Ему нужно отдохнуть, — сказал Тельес. — Он принимал какие-нибудь возбуждающие средства? Кажется, он слишком взволнован. Вам нужно отдохнуть, генерал. Мы выпишем таблетки, они вас успокоят. Это все из-за усталости, завтра вам станет
— Вы правы, завтра будет другой день, еще более холодный и промозглый, чем сегодняшний, — проворчал Андрес. — И завтра я еще больше буду нуждаться в отдыхе. Все хотят моей смерти. Не желают понимать, как много я сделал для страны, и что не смогут без меня обойтись. Хотелось бы знать, как они запоют, когда окажутся в руках Фито и его тупицы-кандидата. Говорите, я устал? Это Тюфяк устал: он ведь не приучен думать головой. Надо же, выдвинуть Сьенфуэгоса!
— Ты уверен, что Сьенфуэгос будет кандидатом, кто тебе это сказал? — спросила я.
— Никто не говорил, просто знаю. Я много чего знаю, а лучше всего знаю своего кума, он отдастся с потрохами первому, кто попросит. Мартин его просил на тысячи ладов и надул, конечно же. Даже заставил воображать себя умным.
Сьенфуэгос был злейшим врагом Андреса, поскольку генерал не мог его тронуть. Не потому что боялся, и не потому, что тот был любимым министром Фито, а лишь из-за того, что Сьенфуэгос был профессиональным обольстителем и завоевал сердце доньи Эрминии, а донья Эрминия, родившая лишь одного Андреса, всегда пыталась найти ему братьев. Давным-давно она выбрала ему в братья Фито, тот даже какое-то время жил у них в доме, и пришла в восторг от улыбки и лести Мартина Сьенфуэгоса.
— Этот парень мне как сын, — сказала донья Эрминия. — Ты должен относиться к нему, как к родному брату, слышишь меня, Андрес Асенсио?
После этого Андрес окончательно перестал доверять сладким речам Сьенфуэгоса и полностью уверился, что тот — его злейший враг, мечтающий совершить переворот.
— Я привела тебе еще одного брата, — продолжала старуха. — И тебе стоило бы лучше о нем позаботиться, Андрес Асенсио, поскольку мне даже кажется, что он очень похож на твоего отца. Ты согласен стать моим новым сыном? — спросила она у Мартина, который слушал ее с большим вниманием, чем речи в парламенте.
— Для меня большая честь быть сыном столь достойной сеньоры, — ответил он, заключив донью Эрминию в объятия и целуя в лоб. Потом он нежно погладил ее по щекам и в довершение ритуала поцеловал обе руки.
Не припоминаю лучшей сцены сыновней любви. Он даже пустил слезу. Даже Андрес, боготворящий старуху, не мог бы сделать ничего подобного.
Из Сакатлана он вернулся сам не свой от ярости. Всю обратную дорогу он обзывал Сьенфуэгоса самозванцем и сукиным сыном — вроде бы в шутку, но я-то знала, что это не так.
— И это моя мать! — сказал он, сидя на кровати. — Ну и братьев мне преподнесла! Ни один ни черта не соображает. Сначала мягкотелый Тюфяк Кампос, а теперь еще сукин сын и мошенник Мартин. Вот ведь моя мать тупица, не понимает, на кого растрачивает улыбочки и поцелуйчики. Хорошо хоть я не унаследовал ее глупость, но Кампосу это удалось, даром что неродной. Достаточно на него взглянуть. Вылитый придурок, любит распустить перья, как павлин, и что-то бормочет о законах. Будто законным путем и вежливостью можно чего-то добиться. А он считает, что для всего нужен закон, даже изобрел такой, чтобы каждый мексиканец научился читать и писать. Думает, будто на этом все проблемы закончатся. Вскоре каждый индеец сможет написать свое имя, название страны и, конечно же, имя любимого президента. Наш Тюфяк просто гений, у него же это на роже написано. А его «братишка» и кандидат Мартин окончательно расправится с тем, что останется от страны. Эта скотина всё пустит с молотка. Очень скоро он исполнит мольбы трех тысяч безработных и продаст их гринго, вот тогда-то они поймут, почем фунт лиха. Он продаст и статую независимости, и могилу президента Хуареса, хоть половину Мехико. Мексиканские сувениры, завернутые в хрустящую бумагу. Всё как нынче принято, и не будем обращать внимания на свинство, глупость и прочую дрянь. Мексика станет другой. Жаль, что я умру, потому что при мне этому козлу в жизни не стать президентом, я бы его победил, несмотря на все его подлости и напыщенный вид. И я бы простил свою мать, этот сукин сын ее обдурил. Простил бы обеих матерей — ту шлюху, что его родила, и тупицу, которая приняла его как сына.