Возвращение корнета. Поездка на святки
Шрифт:
Выехали ранним солнечным утром. Старик-дьякон вышел на крылечко — седой, сухой, в длинно-серой рясе, с длинной узкой бородой, с самодельной, узловатой черемуховой палкой в руке, похожий на древнего святого. Когда, усевшись, они с шумом снялись с места, он благословил их в воздухе крестным знамением. Разгоняя кур, неуклюже, с растерянным кудахтаньем поднявшихся в воздух, разбрасывая дугой по сторонам брызги, они вырвались из деревни в открытое поле, покрывшееся тонким седым ледком за ночь; под солнцем ледок чуть дымился. Высоко в небе слева летели неподвижным косяком журавли, — где и что их соединило вместе и куда, в какую дальнюю страну их тянуло? Подберезкина всегда волновал прилет и отлет птиц, журавлей в особенности, пожалуй больше, чем что-либо другое в природе. И теперь пришло в голову, что, может быть, эти самые журавли прилетали к ним в имение в его детстве? Говорят, журавли всегда держались старых мест; двум он однажды привязал
Скоро они въехали в лес. Дорога стала труднее, в колеях местами еще глубоко стояла мутная вода, на болотинах под водою, веерообразно расходившейся под колесами мотоцикла, были деревянные мостки; на глинистых местах и на взгорьях машину приходилось тащить; двигались они не быстрее 20 верст в час. Фон Рамсдорфа быстро забросало комьями земли, лицо испестрили грязные потоки, то и дело он должен был протирать очки, громко кляня свою судьбу, мотоцикл и партизан. Подберезкин не мог удержаться от смеха. Паульхен сердито на него посмотрел. «Вы думаете, — вы лучше выглядите?» — сказал он мрачно и вдруг тоже громко засмеялся. Нет, вероятно, выглядел он не лучше, но, несмотря ни на что, было приятно ехать по лесу этим весенним днем, приятны были даже каскады воды, обрушивавшиеся с ветвей, и брызги, и комья, со свистом вылетавшие из-под колес, живителен был воздух, напоенный запахом свежей влаги, горьковатым ароматом пробудившейся земли, тлеющей хвои, листвы, набухающих почек, — весь этот весенний лесной запах! Иногда по бокам лес разрывался, выбегали полянки, вдали в сияющем шелковистом воздухе плыли дома, ближе, выгибаясь, черно лежали поля, как ломти свежего ржаного хлеба. Сделав так больше полпути, они остановились на привал, выпили кофе из термоса, поели и, с треском и грохотом на весь лес, тронулись дальше. До места назначения оставалось, вероятно, не больше пятнадцати верст.
Дальнейшее произошло так неожиданно, было так невероятно, что Подберезкин долго не мог осознать по-настоящему случившегося. Он как раз хотел что-то сказать Рамсдорфу, и вдруг увидел, что метрах в 50, впереди, поперек дороги легла справа огромная сосна, широко расстилая ветви. «Nanu?» — закричал удивленно Рамсдорф, останавливая мотоцикл. Оба они соскочили на землю. И сразу же с треском что-то обрушилось сзади; оглянувшись, оба увидели, что и там легла поперек дороги сосна.
— Засада! — закричал корнет, отстегивая кобуру револьвера, и в тот же момент из лесу впереди выстрелили — чуть жужжа, пролетели над головами пули. Вдали показались люди с винтовками, все разно одетые. «Партизаны!» — мелькнуло в его голове.
— Shnell, schnell! — отозвался Паульхен и, выстрелив на ходу в мотор мотоцикла, бросился налево в лес, широко шагая своими длинными сухопарыми ногами. Перепрыгнув через канаву, Подберезкин нырнул в кусты. Сзади нестройно хлопали выстрелы, но пули пролетали выше, иногда звонко шлепались в стволы, расщепляя древесину, и скоро совсем прекратились. Лес был сосновый, сквозной, но слева лежало болотце, поросшее ольхой, черемухой; Подберезкин бежал по направлению к нему — за болотцем его не стало бы уже видно. А Рамсдорф убегал сбоку прямо, болотца, верно, не замечая, и по нему опять стали стрелять — раз, два звучно хлопнули выстрелы. Потом он, видно, заметил ольшанник и круто повернул налево. Забежав за кусты, Подберезкин чуть присел, поджидая Паульхена — был тот в десяти шагах. И когда он уже совсем приблизился к кустарнику то вдруг пошатнулся, дернулся к земле, выпрямился стремительно, приостановился с удивленным лицом, потом сделал несколько шагов, шатаясь, как пьяный, и рухнул навзничь у ног Подберезкина.
— «Письмо моей матери» —…услыхал Подберезкин его слова, и Паульхен затих. Но через секунду он повернулся еще раз, голубые глаза его были открыты, однако как будто ничего не видели, и опять Подберезкин услышал его голос: «Der, Du bist im Himmel…».
На своем веку Подберезкин видал много смертей, в особенности от пули, и сразу же понял, что это конец «Письмо матери», — он остался верен себе до конца. Расстегнув поспешно мундир Паульхена, корнет вытащил бумаги, и первое, что ему попалось в руки, был конверт с надписью: «An meine Mutter nach Meinem Tode». Об этом письме он всегда говорил — верно, предчувствуя свою смерть, тогда как сам Подберезкин был скорее уверен почему-то, что его не убьют, что он вернется назад. «Милый Паульхен!..» — подумал он, морща от жалости лицо при виде огромного распластанного перед ним тела. Сам вызвался его проводить!.. И погиб!.. Еще несколько минут тому назад на мотоцикле он смотрел на эти тонкие завитки волос на его шее, на порезы от бритвы на подбородке — все это уже ничего не значило теперь, не существовало. Он ужаснулся от этого сознания. На земле невдалеке лежали очки Паульхена, он схватил их и положил в карман. Письмо надо было схоронить во что бы то ни стало — куда же? Всюду нашли бы, но лучше всего, может быть, пока за голенищем. И бежать, бежать!.. Все это длилось, может быть, минуту, голосов не было слышно. Быстро перекрестив и поцеловав Паульхена в лоб, он легко кинулся в кустарник, стараясь не шуметь. Но едва он отбежал несколько шагов, как впереди мелькнули серые фигуры, бежавшие навстречу с другой стороны.
— Вот он, здеся! — закричал издалека голос. — Стой, сдавайся!
Подберезкин поднял руку и выстрелил два раза подряд.
— А, ты стрелять, сволочь! — закричал тот же голос, и тут же оглушительно хлопнул выстрел; обдирая сучья и стволы, порхнула пуля.
— Не стреляй, такая мать! — закричал вдруг голос сзади. — Своих побьешь, живьем возьмем.
У Подберезкина оставалось еще два заряда. Один себе, подумал он, живым на муку не дамся. Он присел за старую ольху. Впереди, близко, зашуршало. Чуть выглянув из-за ствола, корнет еще раз выстрелил, где-то застонали. В сущности зачем он это сделал?.. Он посмотрел на небо: что таилось там?.. Небо было нежное, очень далекое — было пронзительно жаль его оставлять. На ольшаннике уже пробилась желтая, нежная, как цыплячий пух, листва, в двух шагах — цвели первые фиалки. До чего всё это было хорошо!.. Но позади, совсем близко, раздался треск, даже как будто дыхание. Он поднял руку к голове, подумав, что самоубийцам нет доступа в тот мир, не прощается? И в это время что-то обрушилось на него сзади, он успел всё-таки нажать на гашетку и, после выстрела, с удивлением подумал, что все еще живет.
XIII
К вечеру Подберезкина привезли, по-видимому, в главный партизанский лагерь. Расположен он был в лесу, на высоком берегу большого озера. Об этом озере Подберезкин слыхал в своем детстве — находился он теперь уже почти в родных местах: отсюда было не более 15 верст до их имения. Славилось это озеро рыбой, и не раз он со своими приятелями из деревни собирался сюда удить, но почему-то из этого ничего не вышло. При мысли, что он так близок от своих мест, столько подымалось в душе воспоминаний — дней, слов, лиц и надежд, его уже давно не тревоживших больше, и столько боли, что он даже забывал про свое теперешнее положение, про партизан и опасность, ему грозившую. Лагерь был большой. Подъезжая, он опытным взглядом военного разглядел замаскированные землянки, пулеметные сиденья, даже орудия в чаще кустарника и орудийные ящики рядом — откуда они всё это только понатаскали? Подъехали они, миновав часовых, еще засветло, но на берегу горело два небольших костра; вокруг сидели люди. Направо стояли две низкие, потемневшие от времени и сажи бревенчатые избушки без окон; вероятно останавливались в них раньше на ночлег рыболовы и охотники и хранились рыболовные снасти. Поодаль был выстроен новый барак.
Подберезкина везли — вместе с мотоциклом — привязанным к легким санкам, на каких летом в их краях подавали на сенокосе к скирдам свежескошенное сено Сами партизаны шли пешком. Вождем партии был Тимошка — молодой парень с добродушно-телячьим лицом и буйными белокурыми кудрями, выбивавшимися со всех сторон из-под его военной фуражки. Одет он был в коричневую фуфайку, опоясан вдоль и поперек пулеметными лентами, на боку висели ручные гранаты, за спиной винтовка-автомат, — был он, как видение из 1917 года. Это он схватил и опрокинул сзади Подберезкина и считал его теперь, видимо, личной добычей. По дороге он несколько раз подходил к саням и говорил под хохот товарищей:
— Вахер, махер, захер! Что, Фриц, приуныл? Хверштеешь ду? Воитель тоже, такая мать! А шинелька-то на ем ничего. — Он пощупал материю на Подберезкине. — Должно офицер. Ты, Фриц, кто ты есть: сержант ай офицер?
Подберезкин качал головой или отвечал по-немецки. И Тимошка удрученно сплевывал.
— Неученый. Не понимаю. Такое зло берет, — ни единого слова не понимаю. Так бы ему пулю и пустил, не могу выносить, как по-чужому говорят. А есть наши понимают. Ровно в сказке.
Когда сани подъехали к кострам, Тимошка подбежал к одному из них и, прикладывая руку к козырьку, отрапортовал громко поднявшемуся ему навстречу военному:
— Так что в плен одного забрали и машинку доставили, товарищ полковник. Хотел я его кончить, но, говорят, у нас языка ищут.
Товарищ полковник! — звучало это для корнета довольно дико. Он посмотрел на поднявшегося: выправка, несомненно, военного, чувствовалась школа, бритое молодое лицо, умные глаза, но во всем облике, в особенности в губах, всё-таки что-то простонародное, верно — первое поколение после станка или сохи. «Ну что ж, не плохо, — думал он, глядя дальше на военного: шинель с погонами, хуже, чем было раньше, но всё же отбор, новая знать».