Возвращение Орла
Шрифт:
Он, наконец, осилил открыть глаза и окончательно вернулся в нынешнее время, в эту новую реальность, которую в самый первый миг пробуждения принял за сон, беспощадной кошмарностью превосходивший все мыслимые чёрные фантасмагории, даже сама смерть на его фоне выделялась бы светлым пятном. «Как это? – беззвучно пытался он спросить неизвестно кого – что это? Нет, нет, не надо, нельзя! Закройте, заслоните чем-нибудь меня от этого…»
И завыл, негромко – звук не решал ничего! – не громко, а утробно-глубоко, глубиной соразмерно открывшейся бездне, это был какой-то инфра-вой, сверхпроникающий – тысячи детей в округе горько заплакали во сне… затем вой перешёл в хрип, хрип в похожие на сухой кашель рыдания, а уже те в какой-то обречённый заячий писк-умоление: «Выпус-с-с-сти! Выпус-с-с-сти…»
И потом на целый час-вечность – тихо…
Вася-мордвин приплёлся на косу раненько, солнце ещё не пожелтело, а спасаться после вчерашней халявы уже требовалось. Как дошёл вчера до дома – не помнил, да не до дома, до сарая, и хорошо, что не до дома, был бы сейчас вой: жена русская, порядка не знает, похмелиться не даст, один путь на косу. Тем более, что не так давно протрещал мотоцикл, по звуку – «урал», с которого вчера и началось, встрепенулся. Не тот
«…А мордовская жена ещё бы и накостыляла…»
Мотоцикла не было, правильно услышал. Костёр безнадёжно залит, и кружки, и точёные стакашки на кабельной катушке-столе тоже полны воды, если и оставалось в них какая толика, то и её разбавило грозой до беспользы. И никакой бутылки, ни фляжки, не то, что вчера – пей не хочу… О-о-х-х! Оставалось ждать, кто-нибудь ещё да вылезет сейчас на опохмел, не железные же они…
Богатыри храпели, надрывались соловьи, лещи плескались, примеряясь к скорому нересту, шебуршила по отмели рыбья мелкота… Тошно-то как, мама!..
Ещё раз перенюхал кружки, из самой духовитой половину выпил, только хуже стало, но допил до конца и тут же горько проблевался.
– Эльбятькс!
Подышав немного, взял со стола нож, отрезал, наконец, курицу. Прохладный речной бриз шевелил мелкие пёрышки на рябой шее. «Живая, что ли? – испуганно подумал Вася, – не может такого быть…», – двумя пальцами поднял птичью голову за гребешок. С дерева каркнула утренняя ворона, Вася испуганно отдёрнул руку. «Фу ты… похмелье, что ж, всего страшно…».
Брезгливо спихнул курицу под стол-катушку, и тут услышал, как из дальней, брезентовой палатки, зашнурованной петельками, кто-то пытался выбраться.
«Ну вот!» – Вася сразу вдохновился, но попытки несчастного прекратились, а к командному храпу прибавился какой-то стон-вой, можно было бы решить, что скулит собака, если б скулёж не рвался короткими хриплыми человечьими вздохами.
«Ещё хуже, чем мне, – сочувственно подумал мордвин, – ну, лезь, лезь, родной, вместе и спасёмся…»
Возня повторилась – теперь по брезенту с той стороны несильно били руками – и скулёж перешёл в рыдания с неразборчивыми причитаниями. Вася пошёл на выручку, распустил мокрые петельки и на пару шагов отступил. Никто не выходил, Васе стало не по себе. Заглянул – в заднюю стенку вжался странный лохматый изодранный и по пояс мокрый дядька с обезумевшими глазами, вчера он такого не заметил, хотя кого он вчера заметил?
«Уй, бля!..»
А вслух, не иначе, как с перепугу:
– Шамбрат – за год, бывает, по-мокшански ни слова, а тут за утро целых два, как они на берегу вспоминаются?
– Плох-хо, – ответили из палатки – Орлу в мокшанском приветствии послышался вопрос: «как, брат?»
– Ну, так вылезай, поправимся.
– К-куда?
– Сюда, куда ж ещё, на свет божий, рвался ведь!
Орёл мелко затряс головой и сильнее вжался в угол.
– Ну, как хочешь, – вздохнул Вася и поплёлся назад к кострищу.
– Стой, п-погоди… ты кто?
– Я Вася.
– А я?
– У-у-у, ка-ак тебя…
– Вася, в-вытащи меня отсюда…
Странное утро
…существует неизвестный процесс, который пересекает пространство-время и упорядочивает события.
Карл Юнг
Ока ещё с вечера повела себя как в тихом роддоме роженица, которой приступило. Часа за два до грозы, в изумительной чарующей тишине, когда широкой её гладью любовалась всякая живая тварь – и с берега, и с воздуха, и с воды, и из-под воды, – вдруг возникали на ней, то тут, то там рябые пятна, мигрировавшие вниз и вверх по течению, то к левому, то к правому берегу, а то вообще выписывающие кренделя, какие под силу бы ураганным порывам, но на верхушках ив и лист не дрожал. Кое-где даже вспенивались буруны, мчались метров сто-двести и так же неожиданно исчезали. По всему было понятно, что ветер тут ни при чём, как и всё, что было вне реки – река, плавная равнинная тихоня сама, изнутри себя вбрасывала в мир невесть откуда взявшуюся прыть и силу, словно накопила её когда-то в непамятные нынешним обитателям времена, да вот пришло время освобождаться от бремени. С дединовского парома посреди реки скатились в воду шесть легковушек – паромщик клялся, что виной неожиданный продольный крен, как будто кто-то под другой край подставил спину. В сумерках одна баржа с песком, не справившись с неожиданным боковым течением, зашла за бакен и как утюг прокатилась по запоздалым лещатникам – три лодки до сих пор пустыми болтаются на якорях, а другая баржа, порожняя, чтобы не погубить рыбаков с белой стороны, стала их оплывать и, тоже не рассчитав попутной стремнинной тяги, врезалась в берег, аккурат в насосную станцию, теперь там на двенадцати гектарах будет сохнуть без полива только что высаженная капуста. В Малеевском, в Прорве, с полоскательных мостков пономарёвская вдова, бывшая учительница Нина Ивановна уцепила проплывавшее мимо удилище и выволокла на берег леща весом в двадцать один килограмм – с отделения звонили в Коломну, и теперь из Москвы ждали ихтиологов, для подтверждения рекорда. А во Фруктовом, под плотиной, местные рыбаки вытащили в одной сети центнеров шесть стерляди, ну, этому, конечно, уже никто не поверил, может шесть штук? – хотя утром к коломенскому рыбнадзору экстренно выслали подмогу – не одному ведь местному инспектору живиться на таком вопиющем браконьерстве. И с утра же зажужжал вдоль Оки вертолёт, а по берегу стали шнырять милицейские и даже военные машины – ну, это, должно быть, совсем по другому поводу…
Но вот что не подвергнуть сомнению: жирная, в столовую ложку длиной уклейка клевала куда ни забрось удочку – и в омутках, и на мели, и на хлеб, и на манку варёную, и на болтушку, и на что только ни забрось. Ещё выползли на берег раки и шуршали в траве, как ужи и ежи.
Река как будто «вспомнила» себя молодой, трёхтысячелетней, а может и стотысячелетней давности, со всем своим изобилием и чистотой. Да, да, и старики рассказывали, что в некоторые годы случались деньки, когда река вдруг преображалась и становилась какой-то взбалмошной и в то же время – сказочной … Да только где они, эти старики? Какие-такие старики? Вон, старик, но он разве что-нибудь расскажет?
А по низкому берегу за одну ночь выросла почти в локоть душистейшая мята – заросли!!!
Первым из команды морфей отпустил Аркадия. Не потому, что он меньше других пил – кто считал? – просто Аркадий был единственным из всей команды настоящим рыбаком, и, как настоящий рыбак, просто не умел просыпать утреннюю зорьку, святое рыбацкое время. Предки Аркадия, включая мать с погибшим на производстве отцом, родом были из Спас-Клепиков, столицы благословенной Мещеры, края речек, озёр и лесов, края, где дети удочку начинают держать раньше ложки, где с молоком матери попадает в младенческую кровь благоговение перед тайной и чудом леса и воды, двух единоутробных русских стихий, непохожих друг на друга двойняшек Земли-матери, разноликих – на взгляд чужака, пустынного или степного страдальца или кремневатого горца – близнецов, неразлучных ни во времени и ни в пространстве, питающих друг друга, помогающих и друг друга берегущих пуще себя самоё, и не потому даже, что знают: не будет леса – не будет и реки, не будет реки, не будет и леса (так простенько думают в общем благородные природолюбители), а потому, что у них, как у всех близнецов, как бы не были они не похожи внешне – одна на двоих душа, они – одно по сути, и всякой родящейся здесь божьей тварью, включая, конечно, и человека, это понимается так же легко, как на любом из тварных языков понимается слово «мама»… Семь первых лет Валерка (нынешний Аркадий) провёл в деревне в двух часах ходьбы от Клепиков, потом ещё десять лет каждое лето, хоть на месяц приезжал надышаться родиной. Были и любимые места рыбалки, но так заманчивы были лесные изгибы Пры-реки, что всегда казалось, что только бы суметь пробраться к потаённой, конечно, никому не ведомой излучине и уж там-то!.. Пешком, на велосипеде, потом на мопеде с младшим братом, потом уже с дядькой (вот уж был заядлый рыбачище!) на мотоцикле и с резиновой лодкой объездили всю округу, и все большие мещерские озёра – Великое, Ивановское. Шагару, и собственно Пру, Сокорево и Мартыново с Лебединым, но больше Валерке нравилось забираться в дебри к озёрам маленьким, как бы укутанным, упрятанным в лесах от всякого праздного человека, всего-то одна или две мало кому известные тропки вели к ним через сосновые буреломы и гари, они – мальчишеское сердечко не обманешь! – были ему рады, заждавшись, сразу поднимали на всплески приветствия своих хищных и не очень насельников, торопили: «Давай, давай, где там твои клепиковские червяки!», а от понимания, что на озере кроме них нет никого, рождалось странно волнующее чувство нераздельного владения этим местом… озеро оживало и превращалось в сказочной красоты женщину, каким-то чудом одновременно бывшую им самим, не ровесницу-девушку, а именно женщину, с дополнительным, как бы он сказал сейчас, измерением тайны и чуда, а само чувство – взаимным и …целомудреннейшим! Такими – и двадцать лет спустя – он помнил озеро Урцево, километров тридцать в дебри, где был потрясающий улов окуней (вот он, знак взаимности!), и с не меньшим трепетом – озеро Ютницу, воистину уютнейшее на всей живой земле место, с водой цвета позднего заката (как-то не приходило в голову тогда сравнение с кровью), отчего во время купания он виделся себе сквозь воду настоящим краснокожим индейцем, а щуки, попадавшиеся на дядькины жерлицы, были не светлозелёными, как в Пре, а бурыми. «Гарное озеро» – комментировал дядька-водяной этот феномен, а Валерка даже это понимал по-своему, как и много на свете – по-своему, и именно через эти речные и озёрные фантазии одушевления воды, стремления разгадать её простую и не разгадываемую сущность, вмещающую в себя целые живые миры с волшебными именами рыб. Иногда ему казалось, что он и сам был когда-то рыбой – так сильно влекла его часть пространства с другой стороны глади – иногда он мысленно превращался в амфибию и тогда безошибочно определял и место, где надо ловить, и будет или нет клёв. Впрочем, если клёва не предвиделось, то он себе не верил.
Мозг у настоящего рыбака так устроен, что за час до рассвета ему начинают сниться вещие (он-то в этом уверен!) сны, где правит бал госпожа рыбацкая удача. Река зовёт! Во сне всегда клюёт и почти никогда не ловится. Поплавок дрожит, ложится, тонет, ходит кругами, чуть не говорит человеческим голосом: вставай, вставай! иди на берег! подсекай!.. А не подсекается… и даже если подсёк, водишь, водишь, леска звенит… сошла! Аркадий уже сообразил, что спит, и сразу простой вариант: спуститься туда (не нырнуть!), посмотреть, что там за баловница. Так и сделал. Под водой было хорошо, только сначала, как всегда, боялся вздохнуть, терпел до последнего, но терпение кончилось – и… ничего страшного, дышалось лучше, чем на земле. Вот и его наживка, рядом вертится маленькая рыбка, то ли сеголетний пескарь, то ли вообще гуппёшка аквариумная, червяк больше, но рыбке до червяка и дела нет, она к нему: «Где ж ты, родной, ходишь, столько у нас дел!» – «Какие у нас с тобой дела?» – удивился Аркадий. «Как? – возмутилась рыбка, – а землю спасать? Я тут дёргаю, дёргаю, а он…». И тут он её узнал: это ж та самая сикилявка, которая к Ману в кувшин попросилась, стало стыдно. «Так делать-то что?» – «Ну, ты даёшь! Вылезай на берег, меня поймай, потом отпусти, там видно будет». – «А в кувшин? У нас, правда только фляга, да и та… не очень». «Какой кувшин? Лови, давай, быстрей!» Аркадий выбрался на берег, а поплавок возьми и замри, поймай теперь её… Осенило: сеть же забросить надо! Швырнул её прямо в вонючем мешке, мешок сначала поплыл, но через минуту – сеть была огружена хорошо – пошёл ко дну. Теперь пришлось нырять. Рыбка попалась, только другая, не пескарь и уж не индийская с рогом. «Чего тебе надо?» – спросила она голосом начальника, Орликова. Не недолго задумался Аркадий: «Слушай, ты четырёхкомфорочную плиту нам на кухню поставить можешь?» – «Это мне – тьфу! Отпускай!». «Эх, бля… – тут же огорчился спящий Аркадий, – дурак-то я дурак! Надо же было, что б она с долгами моими рассчиталась!» – и снова закинул вонючий мешок в реку. Нырнул, вытащил, рыбки не было, только протухшие мидии. Опять осенило: «Бредень ещё надо забросить!» Собрал в кучу разложенный на берегу бредень и кое-как столкнул его в воду и сразу вытащил: рыбка была уже в мотне. «Слушай, родная, у меня тут долгов скопилось, кварталку, понимаешь, не всегда получаю, а жене не скажешь – выбросит аппарат…» – «Ладно, отдам твои долги… – и помрачнела, – у тебя, что, других забот нет?» У Аркадия во сне забот больше не было. «Да я и не знаю…» – ответил он уклончиво. «А кто за тебя знать должен? Пушкин? Смотри, он сейчас уплывёт, и так ты ничего не узнаешь!» Сон ещё путался с явью, слышались звуки: чёлн по песку, вода о борт, о борт весло и весло о воду, пара недовольных возгласов от костра – не иначе Пушкин уплывал на челне, а под челном вода бурлила: лещёвые спины несчётным числом резали воду по всему видимому пространству, за бакеном стучали хвостами жерехи, как целая артель плотников; блестящим веером, словно салютом в честь речной рыбородицы, от каждого – из тысячи – всплеска разлеталась мелочь…