Возвращение в Москву
Шрифт:
– So, – вздохнул Юрий Алексеевич и покрутил шариковую ручку меж пальцев. Скучно ему было не меньше, чем его ученикам. – So! – повторил Юрий Алексеевич и пристукнул для порядка ручкой по столу. – Are you going anywhere, children? Answer me, if you please!
– Чилдрен! – прокряхтел второгодник Робик, все-то в жизни познавший, в том числе и плотскую любовь – замечательные были кусты в школьном саду. Дебри! Джунгли! – Чилдрен! – косо ухмыльнулся он, и сарказма в его ухмылке было на тысячу рублей, не меньше. Затем он обернулся и окатил опытным плейбойским взглядом Светку Азаркину, не бог весть какую красотку, надо сказать, но дородности у девицы хоть отбавляй в четырнадцать-то лет. Светка немного покраснела, но этак горделиво, со знанием дела. Робик ей подмигнул и распустил мокрые губы. От него несло баночным пивом,
– Maybe you have any dreams, – вяло настаивал Юрий Алексеевич, игнорируя антрепризу Нелепского.
Но никто не проявлял желания делиться своими мечтами. Юрий Алексеевич предполагал, что делиться, в общем, нечем. Скорее-то всего. Стремления у этих тупиц-акселератов одни – потискаться на танцах в клубе да по кустам пошастать. А в остальном – полная неопределенность. Между прочим, нет никакой гарантии, что они понимают то, о чем он их спрашивает. Коровы быстрее научатся языкам, чем эти… дети, прости господи. Первичная протоплазма, а не дети. Все без толку. На кой ляд им школа? Закрывают, к всеобщему облегчению, местную каторгу для несовершеннолетних, всем мороки меньше.
– Хорошо, – устало сказал Юрий Алексеевич, – раз никто ни о чем не мечтает и никуда не собирается… Урок окончен. Всего вам наилучшего, господа. Если есть желание, можете попрощаться с вашей альма-матер.
– Загнул по матушке, – хихикнул обнаглевший Робик. – А желание-то есть. Кое-какое, – снова обернулся он к Светке. Та, опустив глазоньки, запихивала в сумку школьные принадлежности.
Интересно, презервативы у нее из пенала не посыплются, подумал Юрий Алексеевич. И еще он подумал, что даже на зоне не был столь циничен. И еще он подумал, что превращается в мизантропа, и, слава небесам, что школу закрывают, потому что еще год, и он сделается не то что мизантропом, а маньяком, просто передушит все юное население Генераловки, чтобы не размножалась такое ничтожество. А ведь все росли у него на глазах, и тот же Робик Нелепский еще года три-четыре назад являл некоторые признаки интеллекта, пока не задавила их скороспелая самцовость.
Школа закрывалась. Зимние ураганы сдували слабое проржавевшее железо с крыши, с потолков текло, штукатурка местами осыпалась до дранки. Ветхие рамы не держали стекол, почти не осталось лепнины на фасаде – попадала. Канализация прогнила, и специфический душок разносился сквозняками по всему зданию. Паровые батареи погибли, и зимой находиться в помещении школы без тулупа и валенок представлялось ничем не оправданным авантюризмом.
Школа закрывалась. С одной стороны, туда ей и дорога, еще, глядишь, потолок на голову обвалится. Кроме того, сил больше нет долдонить и вбивать в тупые головы алкоголизированных еще в утробе созданий прописные истины. С другой стороны, что дальше-то? Работы больше нет. Летом можно отдохнуть, а дальше? Видимо, придется подаваться в Тетерин, заявляться в городской отдел образования и добиваться места школьного учителя. Добиваться, потому что у Юрия Алексеевича судимость, а в областном центре на это не станут смотреть сквозь пальцы, как здесь, в деревне, где треть, если не половина, мужиков так или иначе «причастились» – по хулиганке или за бытовые смертоубийства в состоянии тяжелого алкогольного опьянения.
В Тетерине жил отец вместе со своей железнодорожной кассиршей, которую завел в период знаменитого Ирочкиного московского отсутствия, и работал на станции «Тетерин-Перегонная», там же, где и его кассирша. Жил с тех самых пор, как Юра вернулся вместе с Людмилой, не пожелал мешать молодым.
Бабушка Нина Ивановна стала тяжела на подъем и все сидела в любимом углу, прислонясь к пристеночку, и глядела недоброй совой, не одобряя Юриного брака с «рыжей шалавой». Сидела-сидела, целый год сидела, все больше молчала, поджимала губы, вздыхала со всхлипом, вспоминала Ирочку. И часто поминала кагорцем. И померла сидя, прислонясь к пристеночку.
Теперь она лежала под железным крестиком и под розовым веночком на генераловском кладбище, и адрес ее был Третья Генеральская дорожка, участок тысяча триста сорок третий. А Ирочкин – тысяча триста сорок второй, с каменной плитой и одиноким белым ирисом – бабушки Нины изящной затеей. Между ними – бузинный куст и скамеечка. Над ними небо одно.
Вот
И случилось неизбежное. Женщины, и все больше Людкины сверстницы и даже одноклассницы, заметили в один прекрасный момент, что она попивает – почти даже в открытую, прямо за прилавком – импортные ягодные наливочки, ликер «Амаретто», а то и шведскую водку и в кураже ведет соблазнительные разговоры с чужими мужиками, пусть и не представляющими собою бесценное сокровище.
Заметили, зажужжали меж собой и донесли в торговое управление, и каждая втайне надеялась, что теплое Людкино местечко достанется ей. На Людку по доносу напустили ревизию, и ее при ревизии выгнали, хорошо не отдали под суд.
Людка любила Юру, потому ушла от него, чтобы не позорить, не унижать его объяснениями и не тревожить укорами, что скопились у нее за генераловское время. Он не держал ее и остался бобылем, и нельзя сказать, что слишком мучился разлукой. Жалел ее поначалу, позднее, кажется, перестал. А Людка, как уже было однажды в горькой ее судьбинушке, пустилась во все тяжкие.
Когда пускаешься во все тяжкие, всегда – по закону природы должно быть – обязательно найдется компания. Взаимопритяжение отпетых колоссально. Но генераловские масштабы были для Людки малы, и зачастую она куролесила в Тетерине, оставаясь там месяцами, пока не опостылеет окончательно очередному любовничку-собутыльнику и не выгонит он ее вон, хорошо если не пришибет. Тогда она, потерявшая гордость и соображение, являлась к Юре просить на водку, «на праздник», на каплю веселья и по необходимости уже физиологической – померла бы она без алкоголя. Юра давал, сколько мог. Жалел, но к бездомной собаке жалости у него было больше, так ему казалось.
Людкино появление – в тот самый последний майский день, когда он прощался со школой, где учился сам когда-то, куда вернулся, выброшенный из большой жизни, где лямку тянул уж много лет, – ни в какие ворота не лезло. Только этого Юрию Алексеевичу еще и не хватало – видеть отекшую физиономию с непременным синим фуфлом под глазом. Видеть рыже-седые, сто лет не мытые, патлы, раззявленный, без нескольких зубов, бесформенный рот.
Если бы расчет он уже получил, можно было бы выдать ей хоть сотенную, и дело с концом, убралась бы в три секунды к своему любезному, что любил кулаками махать, а Людку без синяков не любил. Но денег почти совсем не было, потому ждал Юрий Алексеевич неприятностей скандального характера. Людка давно уже потеряла всякую кротость и винила бывшего мужа в своей загубленной жизни, вспоминала все его прегрешения, начиная с потери невинности на берегу Генераловки, и попрекала московской изменой. «Эта твоя фря», – говорила она о Юльке, которую видела раз в жизни, на его свадьбе. И то вряд ли видела, смотрела только на Юру, пока ей не сделалось дурно и стало не до того, чтобы кого-то разглядывать.
– Мне бы денежек, Юрочка, – начала Людка просительно.
– Людмила, нет денег, не получил еще. Приходи позже, – ответил Юрий Алексеевич, с тоскою предвидя дальнейшее.
– Как же нету? Для тебя, к делу пристроенного, может, и не деньги, а для меня, нищенки, и те хороши. Ну, Юрочка! Ну не обеднеешь!
– Людмила, нет денег, русским языком говорю!
– Ах, русским?! А ты мне еще по-английски скажи, дол-дон! Ноу мани энд гоу ту… гоу ту… – запнулась Людка, не вспомнив уместного слова. Запнулась, разозлилась и заголосила на все Генералово: – Жалко ему несчастной женщине копейку подать, чтоб та с голоду не померла! Будто я каждый день к тебе хожу! А побои через тебя терплю каждый день! Мой мужик все ревнует! Вот скажу ему, он тебе гладкую физиономию-то изукрасит не хуже, чем мне!