Время ангелов
Шрифт:
Глава 12
«Тот, кто думает спасти идею Блага путем сопряжения ее с концепцией воли, руководствуется убеждением, что можно предотвратить искажение этой суверенной ценности, связав со специфическими, „человеческими, слишком человеческими“ ценностями и институтами. С тех пор как добро, расцениваемое как абсолютная ценность, стало считаться ударом по человеческой свободе, разрешение в терминах действия предстало как соблазн. Если какое-нибудь движение или воздетый палец заключают в себе добро, то само достоинство этих жестов хранит добро от вырождения. Я уже аргументировал, что так в теорию, внешне безошибочную, закрадывается ошибка, в силу чего эта теория превращается в тайную хвалу определенному типу личности. Воля, выбор и действие — это также термины двусмысленно человеческие. Я пришел теперь к более
Маркус оценил последний абзац, открывающий пятую главу, спокойно и, как он полагал, объективно. Присутствовал некий пророческий тон, от которого он сначала пытался избавиться. Задумывал он книгу как нечто очень холодное и суровое, составленное из ряда чрезвычайно простых утверждений. Но чем глубже он погружался в свою прозу, тем более страстно-высокопарной становилась она. Температура поднималась. Возможно, этого нельзя было избежать. Сила, так сказать, трения его подлинно сложной аргументации не могла не продуцировать определенное тепло. Честно говоря, может ли философия обходиться без страсти? Надо ли ее избегать? С глубоким удовлетворением Маркус ответил: не надо. Но ясность стиля при этом не должна страдать. Ведь его книга предназначается не только для философов. Он несет ответственность и перед эпохой. Le Pascal de nos jours. [14] Он улыбнулся.
14
Паскаль наших дней (франц.).
Маркус вернулся к сочинению книги как к своего рода утешению. Она росла, и это придавало ему силы. День ото дня увеличивалось количество страниц — увеличивался и он сам. Он поднимался, как поднимается корабль на волне прилива. Но при этом он был огорчен и напуган, и уверенность его была далека от совершенства. Его потрясла — а чем, он и сам не мог толком объяснить — встреча с епископом. Печалясь по поводу Карла, он смутно надеялся на какую-то помощь от епископа. Он был бы рад простой, даже грубоватой беседе о брате. Он ожидал, что епископ представит некую духовную версию Нориного здравого смысла. Он ожидал чего-то энергичного, свежего, тайно указующего на твердую почву. Таковы епископы, для этого они и существуют. И епископ как бы знал об этом, потому что хотел немного таким казаться. Но то, что прозвучало, вселило тревогу. Это был не тот текст, словно кто-то украдкой подменил страницы пьесы. Маркус ждал утешения относительно Карла, относительно всего происходящего — но напрасно. За словами епископа, человека терпимого, поклонника психологии, за его житейскими афоризмами открылась темная сцена: стены исчезли, и обнаружился мрак, бурлящий хаос, лишенный малейшего признака организации. Поэтому Маркус испытал неожиданное облегчение, когда, вновь занявшись книгой, обнаружил, что его аргументация нисколько не утратила убедительности.
Маркус не мог сказать, какого именно вердикта в отношении Карла он ждал от епископа. Желать суровой кары — это было бы похоже на предательство. Но не мешало хотя бы прояснить ситуацию. Конечно, епископ не должен терять благоразумия. Но есть же и благоразумные пути смирения одних и утешения других. Маркус хотел бы участвовать в каком-то коллективном решении, в каком-то жесте солидарности здравомыслящих. Он понял, с некоторым удивлением и в то же время горечью, чего он хочет: уверенности, что Карл — психически ущербный человек, больной, со всеми признаками, свойственными такого рода болезни. Потому что если он здоров — то кто же он такой?
То, на что Маркус полагался, исчезло; и теперь то, чего он боялся, могло беспрепятственно увеличиваться и приближаться. Чего же он боялся? Лично ему Карл не грозил, да и вообще едва помнил о его существовании. Но почему всегда казалось, что эта темная фигура нависает над ним? Маркус знал, что снова пойдет к брату, и пытался рассмотреть эту идею как некий простой, разумный план. Но ему по-прежнему было страшно. Он боялся, что произойдет что-то бессмысленное, боялся услышать смех Карла, увидеть движение Карла, за которым та самая черная бурлящая бездна; боялся почувствовать вдруг это на коже, на кончике пальца, как слизь насекомого.
Он послал Элизабет цветы, но она не ответила. Сначала он обиделся, потом испугался. Воображение подсовывало ему изменившуюся Элизабет, но он гнал от себя эти картинки. Каким-то таинственным образом он уже чувствовал это изменение, как будто некая вредоносная сила действовала и на него, и на нее. Мрак окутывал, окутывал Элизабет — и она превращалась в кокон из тьмы. Он больше не мог представить ее лицо. Какое-то темное облако закрывало ее. Это было опасно. Но для кого — для него или для нее? Каждый день он давал себе клятву развеять эти абсурдные фантазии. Надо пойти к ней. Если понадобится, прямо к ней в комнату. Им вряд ли удастся силой удержать его. А если удастся? Ведь границы возможного день ото дня становятся шире. Маркус искал решение, и чрезвычайно яркие, тревожные образы настигали его на пороге сна и дополняли сумятицу сновидений.
Это был еще один день застилавшего все тумана, и запах его смешивался с запахом табака. Но в теплой комнате даже туман пахнул нестрашно и дружелюбно. Было уже поздно, начало одиннадцатого, и Маркус отодвинул рукопись. Но прежде чем отправиться спать, он еще должен был разобраться с письмами, касающимися школьных дел. Оказалось, что от забот, связанных со школой, не так-то просто отстраниться. Например, предстояло решить, нужен или не нужен школе новый кабинет химии. И решить это надо было сейчас, а не летом. Он сложил письма в порядке их важности, смешал в чашке горячее молоко с дрожжевым экстрактом и прислушался. Ровно гудел газовый камин, приглушенно шумели машины на Эрл Коурт Роуд. Шторы были задернуты. Настольная лампа освещала по-деловому заваленный бумагами стол и громоздкую книжную полку, принадлежавшую еще отцу Маркуса. Гравюры с изображением Рима и две шоколадно-коричневые вазы из клуазоне, стоящие на каминной полке, тоже принадлежали к фамильным реликвиям. Отчасти из-за безразличия к меблировке, отчасти из-за сомнений относительно собственного вкуса, но Маркус не любил окружать себя вещами. Вот уже несколько лет во время отпуска он жил именно в этой квартире, а она все еще имела вид временного жилья. Это устраивало Маркуса. Ему нравилось считать себя аскетом. Он наслаждался простотой этой маленькой квартирки, его радовал провинциальный дух, свойственный обитателям района Эрл Коурт. Он свыкся с такой жизнью. И зачем он только согласился перебраться в верхний этаж Нориного дома, где начнется бесконечная суета вокруг подушечек и занавесочек? А ведь похоже, он согласился.
Что-то громко задребезжало чуть ли не над самым его ухом. Маркус вздрогнул и секунду держался за сердце. Что же с ним происходит? Испугался собственного дверного колокольчика. Но кто же это в столь поздний час? В такое время Маркуса редко кто навещал.
Квартира находилась на первом этаже. Он отворил дверь, зажег свет на площадке и сбежал по ступенькам. Все еще волнуясь, он долго возился с замком.
Кто-то в пальто с поднятым воротником стоял в туманной мгле. «Карл!» — почему-то решил Маркус. Но потом разглядел, что это Лео Пешков.
— О! — воскликнул Маркус, будто его ударили. Но тут же, сдержавшись, продолжил: — Добрый вечер, Лео. Чем обязан?
— Разрешите войти? — невнятно, сквозь воротник проговорил Лео. Ладони он сжимал под подбородком. — Небольшой разговор.
— Не поздно ли?
— Хорошо. Я зайду завтра.
— Входи, входи.
Студеная мгла поползла вслед за ними по ступенькам. В комнате стало гораздо холоднее.
Маркус включил еще несколько ламп. Он был взволнован и рад, что Лео пришел. Не предложить ли, думал он, мальчику виски?
— Снимай пальто. Садись вот здесь.
Лео с интересом осматривал комнату. Он был здесь прежде всего один раз, по случаю, о котором Маркус старался не вспоминать. Безуспешно пытаясь достучаться до юноши, Маркус тогда почувствовал: не он руководит, а им руководят. На этот раз надо решительно дать понять, кто есть кто. Он сел напротив Лео, перед камином. Теперь они оба сидели в низких кожаных креслах, вытянув ноги к золотой полоске огня. Видно было, что Лео все еще не согрелся. Обычно очень бледное, его лицо сейчас было красным, глаза слезились. Почувствовав на себе взгляд Маркуса, он как бы очнулся.