Время банкетов
Шрифт:
Исследователь творчества Беранже истолковал эту песню как «яркий вклад в антологию примитивного антипарламентаризма», поскольку портрет, нарисованный поэтом, «мог относиться к любому депутату, независимо от его политических взглядов» [69] . С этим утверждением невозможно согласиться. Речь идет вовсе не обо всех депутатах, но об определенных депутатах с зыбкими убеждениями, поддерживавших кабинет министров во время сессий 1818 и 1819 годов, о тех людях, которые располагались в палате в самом центре, далеко от крайне правых ультрароялистов, но еще дальше от крайне левых либералов. Существует по крайней мере еще одна песня, вышедшая из другого лагеря и упрекающая этих депутатов в тех же прегрешениях. Сочинил ее некто Казенов; под названием «Оптимизм, министерская песня» она напечатана в феврале 1819 года в «Белом знамени»:
69
Touchard J. La gloire de B'eranger. Paris, 1968. T. 1. P. 217.
Что эти песни впоследствии могли быть поняты как выражение примитивного антипарламентаризма и использованы в этом смысле, не подлежит сомнению. Но первоначально они значили совсем иное; «пузан», который в другой песне Беранже («Пузан на выборах 1819 года») объясняет своим избирателям:
70
Le Drapeau blanc. I (cinqui`eme livraison). P. 231–232.
полная противоположность «верному депутату», любимцу независимых избирателей (и нет никаких оснований полагать, что Беранже, близкий друг Манюэля, думал иначе), который в палате произносит грозные речи против министерства и не боится давать отчет в своих действиях перед теми, кто его избрал. Или, вернее, ему незачем объяснять свои действия, потому что его избиратели уже читали в газетах его речи, произнесенные в течение сессии, одобрили его позицию и желают выразить ему свою признательность, давая в честь него банкет. Впрочем, ясно, что это не отменяло путаницы. В последние годы эпохи Реставрации, когда, как мы увидим, практика банкетов, устроенных в честь либеральных депутатов в департаментах, сделалась всеобщей, роялистские листки охотно намекали на то, что часть чествуемых депутатов – не землевладельцы, а адвокаты или публицисты – стремились таким образом получать стол и кров от провинциальных избирателей [72] . Некоторые либералы, хорошо знающие британские обычаи, кажется, почувствовали, чем все это грозит, и начали высказывать нешуточные опасения [73] . В самом деле, в Великобритании политические банкеты накануне выборов устраивались очень часто и представляли собой скрытую форму подкупа избирателей кандидатами, а поскольку порой могло случиться и так, что обед, напротив, давали избиратели в честь своего кандидата, отсюда было недалеко до полного смешения банкетов обоего типа и отождествления политического банкета с коррупцией. Любопытное – и гораздо более позднее – свидетельство этой настороженности по отношению к банкетам находим в одном из доводов, который выдвигал Альфонс де Ламартин в 1847 году, объясняя своим близким, почему после исключительно успешного банкета в Маконе он отказывался принять бесчисленные приглашения от организаторов реформистских банкетов: его, говорил он, вовсе не прельщает перспектива прослыть паразитом, питающимся от щедрот нации; возможно также, что он боялся ограничить свою свободу [74] . Однако нападки, судя по всему, не достигли цели, а опасения остались невысказанными: с одной стороны, в эпоху Реставрации во Франции коррумпированность политиков очень сильно уступала британской. Хотя отсутствие поименного голосования в палате депутатов (голосовали в ту пору белыми и черными шарами) позволяло министрам в сложных случаях тайно покупать голоса, голосование избирателей в округах тоже не было публичным, и легко могло оказаться, что деньги на подкуп потрачены впустую. С другой стороны, если еще можно вообразить подкуп министром одного или нескольких депутатов, то подкуп депутата избирателями представляется совершенно невероятным: ведь его роль в том и состоит, чтобы представлять в палате и защищать их интересы, которые, согласно политическим понятиям того времени, отождествлялись с интересами нации!
71
Перевод И. и А. Тхоржевских. – Примеч. пер.
72
См., например, в газете «Консерватор Реставрации» осенью 1829 года: «Но, скажете вы, на что тратятся эти средства? На что? Смешной вопрос! ‹…› Разве либералам не нужно обедать, причем обедать вкусно, – так пускай они едят за счет сочувствующих глупцов! А избирательные обеды? А путешествия высокопоставленных служителей порядка? А восторг черни? А непременный эскорт почтенных путешественников? А перигорские трюфели, путешествующие вместе с тостами лучших красильщиков? А куплеты, извлеченные из бумаг местного писаки? Неужели все это ничего не стоит? Неужели станут тратить на это свои деньги те люди, которые, как всем известно, из патриотизма обрекают на муки свою скромность, выслушивая бурные овации, и подвергают свои могучие желудки постоянной опасности несварения?» (Le Conservateur de la Restauration. 1829. VII. P. 159).
73
3 апреля 1830 года «Белое знамя», описав в самом негодующем тоне банкет в «Бургундском винограднике», следующим образом пересказывает недавнюю статью из «Гаврской газеты», которую именует «трехцветной» (между прочим, руководил ею бывший карбонарий Корбьер): «Если в Англии, стране политического подкупа, кандидаты кормят избирателей, а те, в свой черед, устраивают патриотические оргии в честь своих депутатов, это не удивительно: в этой стране дела могут вестись inter pocula [за стаканом. – лат.]. Но мы обязаны решать наши дела на голодный желудок, обязаны быть воздержанными. Ароматы министерской кухни оказали на нас роковое воздействие и выставили ее любителей на посмешище, а потому мы должны уберечь наших депутатов от расслабляющего влияния больших обедов и от издевок, на которые не обращают внимания те люди, что способны только жевать».
74
Court A. L’auteur des Girondins, ou les cent vingt jours de Lamartine. Saint-'Etienne, 1988. P. 67.
Таким образом, сравнение с британской политической жизнью не нанесло вреда практике банкетов – слишком уж разным был контекст в обеих странах, и проницательным наблюдателям это было хорошо известно [75] . Конечно, префекты и министерские кандидаты могли в преддверии выборов держать открытый стол, на что справедливо сетовала «Минерва» [76] ; обеды у министров могли подкупать депутатов в течение сессии; но трудно понять, каким образом подписчики, цвет нации, могли подкупить своих «честных и порядочных» представителей, когда по окончании сессии устраивали обед в их честь. В противоположность тому, что утверждали в 1830 году то ли по неведению, то ли по злому умыслу сторонники Полиньяка, дело было не в том, за столом или не за столом делается политика; не в том, что «роялизм сохранил свои нравы, а демагогия – свои»; не в том, что «эта последняя всегда шумела, пела, а главное, пила» [77] : дело было в том, кто задумывал пир и кто его оплачивал – власть или граждане.
75
«Французская газета» походя признает это в номере от 5 апреля 1830 года: «Начиная с римских кандидатов, которые, чтобы заручиться голосами, приносили в жертву сотни слонов и львов и тысячи гладиаторов, и кончая кандидатами британскими, которые с той же целью приносят в жертву весь эль и весь портвейн из своих погребов, честолюбцы всегда являлись к публике с улыбкой на устах и рогом изобилия в руках. Во Франции дело обстоит не совсем так. Здесь избиратели не вкушают угощенье, а угощают сами. Но зато какие великолепные обещания они получают взамен!»
76
Анри Контамин (Contamine H. Metz et la Mozelle de 1814 `a 1870. Nancy, 1932. T. 1. P. 333) приводит письмо Серра, написанное перед выборами 1818 года: «Вам и вашим друзьям надобно держать открытый стол с утра до вечера, надобно, чтобы вино текло рекой…».
77
Статья «Друг короля», напечатанная во «Французской газете» 23 апреля 1830 года.
Интерпретация молчания
Вернемся к «нелепому молчанию», царившему на либеральных банкетах, начиная с того, который состоялся в «Радуге» 5 мая 1818 года, и кончая тем, который прошел на улице Горы Фавор 5 февраля 1820 года. Что могли значить эти мероприятия, смысл которых не был разъяснен в тостах, произносимых сотрапезниками? Не претендуя на раскрытие всех нюансов, я полагаю, однако, что могу утверждать: смысл у этого мероприятия имелся и по крайней мере части современников он был совершенно понятен, а искать его нужно в отчетах об этих банкетах, как бы поверхностны они ни были. Когда свободе грозят многочисленные опасности, все самые незначительные элементы банкета оказываются значащими. Мне могут возразить, что, действуя таким образом, историк рискует поддаться соблазну гиперинтерпретации. Я иду на это сознательно, потому что, на мой взгляд, лучше зайти слишком далеко в интерпретации, чем считать, что все эти детали несущественны, что споры между либералами и ультрароялистами шли по пустякам, и, таким образом, полностью пренебречь особенностями политической культуры прошлого. Вот, например, «Молва» описывает банкет на улице Горы Фавор, призванный отпраздновать «день, когда был принят закон о выборах» и прошедший в обстановке «самой открытой сердечности, самой безупречной учтивости, самой безукоризненной благопристойности», и замечает: «Поэтому всякий раз, когда оркестр переходил от мелодий малозначительных к ставшему национальным мотиву „Где лучше, чем в кругу семьи?“, единодушные рукоплескания показывали, насколько все присутствующие проникнуты одними и теми же чувствами, воодушевлены одними и теми же принципами». Как нам понять эту фразу? Мелодия, о которой идет речь и которая в ту пору пользовалась огромной известностью, – это квартет из одноактной и уже довольно давней (1769) комедии Гретри на слова Мармонтеля. Если верить Пьеру Ларуссу, этот трогательный квартет один обеспечил пьесе успех. Но для людей 1820 года он имел четкий политический смысл. В самом деле, начиная с 1814 года он играл роль национального гимна, потому что в нем видели своего рода перевод на язык музыки фразы, якобы сказанной графом д’Артуа при въезде в Париж: «Во Франции ничего не изменилось, в ней лишь стало одним французом больше». В ту пору эта мелодия символизировала возвращение эмигрантов, и прежде всего королевского семейства, на родину и всеобщее примирение. Спеть или сыграть этот квартет на банкете ультрароялистов или на официальной церемонии в 1816 году означало, что, невзирая на все трудности и даже несмотря на интермедию Ста дней, вынудившую Бурбонов снова покинуть отечество, страна возвратилась к нормальной жизни и законный государь вновь пребывает в кругу своей семьи и в окружении своих подданных (которых властям приятно было считать верноподданными). Однако в 1820 году на либеральном банкете этот мотив, встречаемый рукоплесканиями, обретал совсем иной смысл: аплодировавшие ожидали возвращения отнюдь не Бурбонов, а политических изгнанников, в частности цареубийц – членов Конвента, голосовавших некогда за казнь короля; это возвращение было одним из главных требований либералов. Теперь, когда территория Франции была полностью свободна от иностранных оккупантов, можно ли было не желать, чтобы национальное примирение довершилось и на родину, в большую французскую семью, вернулись те, кого осудили на изгнание после Ватерлоо по так называемому закону об амнистии? Единодушные рукоплескания восьми сотен или тысячи сотрапезников, присутствовавших на банкете на улице Горы Фавор, обретали в точности тот же смысл, какой имел бы скандальный тост «За возвращение изгнанников!», который, однако, произнесен не был. А роялисты не могли ни к чему придраться, потому что мелодию эту они тоже считали своим неофициальным гимном…
Итак, смысл банкета мог скрываться в исполненной на нем музыке; этому можно привести немало других доказательств. Но то был далеко не единственный способ передавать информацию, минуя тосты. Конечно, очень значимо было украшение залов, однако на этот счет относительно ранних банкетов у нас очень мало информации; зато мы можем присмотреться к другим вещам: к личности чествуемого депутата, к дате банкета и даже к блюдам, подаваемым гостям; все это может быть исполнено смысла и подлежать более или менее правдоподобной интерпретации.
Чествование депутата
Первым депутатом, который удостоился восторженного приема и банкета в свою честь, стал весьма своеобразный персонаж, потомок древнего и знатного рода Марк-Рене-Мари де Вуайе, маркиз д’Аржансон. Ему, точно так же как и Лафайету, по причине благородного происхождения и аристократических родственных связей (он был приемным отцом молодого герцога де Броя, одного из двух пэров Франции, участвовавших в банкете в «Радуге») был гарантирован со стороны местных властей уважительный прием, граничивший с безнаказанностью. Итак, те, кто чествовал Вуайе д’Аржансона – граждане Пуатье и Шательро в июне 1818 года, а затем, в сентябре, жители Верхнего Эльзаса, имели все основания ожидать, что его покровительство обеспечит им защиту от префектов, и те в самом худшем случае в грубой форме выскажут свое неудовольствие, но не пойдут на более жесткие меры. В то же время в лице Аржансона участники банкетов чествовали, разумеется, не великого оратора, каковым тот никогда не был, но человека абсолютной личной порядочности, администратора, который, занимая несколько лет назад пост префекта департамента Устье Эско, принял сторону своих подопечных, рискуя навлечь на себя гнев императора, а главное, был единственным, кто осенью 1815 года имел мужество с трибуны «бесподобной палаты» осудить резню протестантов на юге Франции; резню эту совершали фанатичные банды под руководством Трестайона при полном бездействии местных властей и при полном же молчании цензурируемой прессы. Во Франции не было ни одного либерала и ни одного протестанта, которые бы об этом не знали. Аржансон был живым символом неприятия Белого террора и религиозной нетерпимости ультрароялистов [78] .
78
См. его речь от 23 октября 1815 года против закона о национальной безопасности. Аржансон выступал также против восстановления чрезвычайных судов (cours pr'ev^otales).
Узнав о приезде Аржансона в его поместье «Вязы», «самые достойные жители Пуатье» решили в воскресенье 21 июня дать в его честь обед, о котором нам ничего не известно, кроме того факта, что он сопровождался «щедрыми изъявлениями самых достойных чувств, самого чистого патриотизма и самого полного единения» и что не были забыты и бедные, которым назавтра раздали четыре тысячи фунтов хлеба. В следующее воскресенье восемьдесят нотаблей Шательро последовали примеру жителей Пуатье. Об этом банкете нам известно чуть больше благодаря реакции мэра города: он, протестант, назначенный префектом, разумеется, стремился в первую очередь доказать, что не имеет никакого отношения к этому нелепому и неуместному чествованию депутата от оппозиции. В письме в «Газету прений» он подчеркивает, что отказал устроителям банкета в предоставлении муниципального помещения и сделал все возможное, чтобы уменьшить число избирателей-протестантов, входящих в число гостей (ему трудно было повлиять на общее число участников, если учесть, что в конце концов обед был устроен на территории публичного гулянья). Наконец, сообщал он, «не наблюдалось ни иллюминации, ни энтузиазма со стороны народа, порядочные представители которого смотрели на это собрание с живейшим неодобрением». Выражение он подобрал бесспорно неудачное, на что и указал в своей реплике, исполненной сокрушительной иронии, Вуайе д’Аржансон [79] .
79
«Должно быть, вы долго ломали голову, прежде чем придумали оскорбить большое число ваших сограждан, причислив к порядочным людям только ту часть жителей, что разделяет ваше неодобрение. Но нетрудно догадаться, что к этому плачевному результату привела вас невозможность назвать в качестве своих союзников просвещенное большинство, пользующееся столь великим почтением в свободном государстве» (Voyer d’Argenson M.– R.– M. Discours et opinions. Paris, 1845. T. 1. P. 355).
Либеральная пресса 1818 года описывает и два других больших банкета: они были устроены в честь двух нормандских депутатов, Биньона и Дюпона из Эра, в Лез-Андели 10 сентября и в Руане неделей позже [80] . За несколько месяцев до этого Биньон взял слово в палате, чтобы потребовать возвращения тех, кто был отправлен в изгнание во время Белого террора: накануне отбытия из Франции последних иностранных оккупационных войск это было одним из главных требований «независимых». Со своей стороны, Дюпон из Эра потребовал отмены цензуры и восстановления свободы печати. В ту пору об их выступлениях знали все; точно так же, как в Пуатье и Шательро, не было никакой необходимости упоминать об этом в тостах. Все же в самом конце трапезы почтенные депутаты ненадолго брали слово, чтобы поблагодарить собравшихся и заверить избирателей «в своей готовности неустанно защищать интересы страны и добиваться точного следования Конституционной хартии».
80
La Minerve francaise. Т. III. P. 332–334 (корреспонденция из Руана), 516–518 (ответ ультрароялистским газетам); Les Lettres normandes. Т. III. P. 524–525; Т. IV. P. 24–29.
Выбор даты
Совершенно очевидно, что дата, на которую назначен банкет, не может считаться незначащей. В самом деле, люди первой трети XIX века отличались обостренной чувствительностью к датам и юбилеям, причем это касалось всех слоев населения. В своем исследовании народных протестов во Франции в 1789–1820 годах Ричард Кобб замечает между прочим, что во время Революции бунты и резня совершались не в любой момент, а в строго определенное время: таким образом, всякому добросовестному полицейскому достаточно было ознакомиться с общенациональным и местным политическим календарем, чтобы заранее быть готовым противостоять тем, кто станет мстить за кровь, пролитую прежде [81] . Впрочем, и образованные люди придавали датам ничуть не меньшее значение: так, Бордо был для всех современников «городом 12 марта» (подразумевалось 12 марта 1814 года, когда герцог Ангулемский торжественно въехал в порт, жители которого не могли простить Наполеону континентальную блокаду). Следует также напомнить, что по меньшей мере до Второй республики в отсутствие четко определенного главы правительства разные кабинеты обозначались не именами главного министра, но датой назначения того или иного кабинета: кабинет Полиньяка именовался министерством 8 августа (1829 года), кабинет Казимира Перье – министерством 13 марта (1831 года). Что же касается двух последних правительств Июльской монархии, кабинетов Тьера и Гизо, публицисты и историки середины XIX века говорили о них только как о кабинетах 1 марта (1840 года) и 29 октября (того же года).
81
Cobb R. La protestation populaire en France, 1789–1820. Paris, 1975. P. 40–41.