Время лгать и праздновать
Шрифт:
Но такие демарши у него — крайний случай, без особой нужды не применяет — к чему лишний шум, если можно разделаться честь по чести. Обыкновенно игра у него идет легко, в быстром темпе. Наблюдать со стороны одно удовольствие, например — смотреть, как он двигается, не отрывая глаз от рассыпанных по зеленому сукну белых шаров — прикидывая, какую пару предпочесть, или как, поднявшись на носки, по-кошачьи вытягивается, жмется к столу, чтобы достать дальний шар. И как они у него один за другим ныряют в лузы. И что примечательно — своего вроде не держит. «Держать своего» — стараться, чтобы шар-бита после твоего удара останавливался в неудобном для противника месте — элементарный игровой прием, но у иных вся игра на нем держится: жмет «своего» к борту и ждет, когда противник подставит шар. На измор берет. От такой «импотенции», как выражаются образованные любители,
Про его сегодняшнего напарника кто-то болтанул — Курослепов брат. Ради смеха, не иначе. Парень не такой виртуоз, но ему и надобности нет себя доказывать, и так всех статей — сравнить не с кем. Ростом богатырь, лицо — кровь с молоком, девице впору. И самостоятельный. Спросишь о чем, поглядит вежливо, но как сквозь тебя, даже мешаешься: думал, помнит со вчерашнего, а получается, впервые зрит. И опрятник, аккуратист. Аэрофлотовский костюм с иголочки, сорочка белей белого. И при галстуке, конечно. Приступит к игре — китель на гвоздик, галстук поослабит, а закончит, не оденется, пока мел на руках не ототрет платочком… Выигрывает часто, но чтоб обмывон затеять, и подумать неудобно — видать же, человек приходит не красненькой разжиться, а время провести, ручку повеселить. С его появлением Мефодич внутренне скромнеет, начинает чувствовать груз своих слабостей. До того даже, что готов признать все ошибки и упущения — как в оны годы перед следователем. И считает прямой обязанностью наблюдать за игрой летчика, вроде как начальство сопровождать. После каждого его хорошего удара голова Мефодича сама собой одобрительно дергается. Летчику, конечно, в высшей степени наплевать, «здесь ты или на кладбище», как говорит Курослеп своим напарникам. Но это ничуть не обидно. Вроде как в порядке вещей.
Правда, вначале, при первом знакомстве, Мефодич шарахнулся от него. Было дело… Летчик тогда только-только появился. Говорили, он и раньше хаживал, но то было до Мефодича. Ну, зашел раз, другой, а на третий ему в напарники, так совпало, достался важный городской деятель, крупная шишка. Тоже любитель. Но чтобы со всякой мелкотой не якшаться, приходил в поздние часы, когда закрывать пора. Позвонит, пророкочет баском, мол, имеем желание заглянуть компашкой, вы там уважьте, задержитесь. Попробуй откажи… В тот вечер заявились втроем, один другого вальяжнее. Был еще шофер, но он в игре ни бум-бум. А тут в аккурат летчик заглянул, ну и разделились.
Портрет у деятеля, какой с ним играл, шире некуда, глаз твердый, брюхо из пиджака прет беспрепятственно. Ну и голос не совещательный. Видно, что непривычный чужие мнения выслушивать. Играет и о какой-то проблеме вещует, которая встала со всей ясностью. Он вещует, а летчик ни слова в ответ, ни в какие прения не вступает. Шишку заело, он и спроси, а вы, мол, что думаете по этому вопросу. Летчик ему: «Ничего не думаю».
Деятель поначалу ухмыльнулся так, что, мол, скажи спасибо, что принимаю твои слова за шутку. И — наставительно:
«Надо, надо думать! Вы не чужой в нашем отечестве!»
«В вашем чужой», — отвечает.
«А, у вас собственное имеется! Интересно, какое?..» — это он с подвохом спросил, окрысился.
«С вашим не совпадает».
«Так, так… Значит, свое толкование имеете?..»
«Свое. А то много вас развелось гораздых истолковывать мне мое отечество».
Уловив недовольство шишки, и те двое подошли — подхалимский энтузиазм в них сработал. А Мефодич видит, жареным запахло, и — боком-боком в сторонку. Но так, чтоб слыхать было.
«Не наш человек!» — выдал самый молодой, думал срезать летчика, а тот ему спокойно так:
«Не ваш» — и рукой молодого без почтения отстраняет, чтоб не мешал к шару пройти. Забил последнего и отложил кий.
Вся троица нос к носу сошлась, шофер на Мефодича косит, мол, что за притон тут у тебя. А летчик руки вытер, облачился в китель и ушел, даже не поглядел, с кем разговаривал.
Несколько дней Мефодич ловил слухи — ждал последствий, но все обошлось.
Третий час играют. И все говорят. Теперь вот на международную жизнь перешли. Курослеп упирает на скорый конец света. Как ни крути-де, а к тому идет. И надо объявить полную свободу личной жизни. Хватит разводить антимонии, поскольку от земного шара того и гляди пар пойдет. У Курослепа все к одному, как у пьяной кумы. О совести речь зашла, так она ему тоже ни к чему. Какой в ней толк, говорит, ежели неизвестная интеллигентная душа не принимает такого счастья, за которое плачено слезами замученного ребенка, а взрослые дяди, чтоб освободить место для своих детишек, бьют чужих палками по голове. Или — подбрасывают чужим взрывные игрушки. Дети уродуются, помирают в муках, а дяди со спокойной совестью молятся своему богу, который помогает им продвигаться к светлому будущему.
У летчика другой взгляд. Оттого, что подонки над детьми измываются, еще не резон для нас жить не по совести. На то и конец света не резон. Вполне возможно, что завтра все полетит к чертовой бабушке, но люди должны оставаться людьми. Иначе будет не конец света, а конец свинюшника.
Что в технике люди до упора дошли, это верно. И насчет подонков тоже. Нелюди. До такой крайности и фашисты не додумались. Ну а чтоб через ихние дела наша совесть страдала, тут уж нет, тут Мефодич целиком на стороне летчика. Он всегда почему-то на его стороне. Вот и сейчас, дожидаясь конца решающей партии, Мефодич извелся в путаных, противоречивых переживаниях: всеми фибрами предвкушая скорую выпивку (не было случая, чтоб Курослеп не поставил с выигрыша), он в то же время сильно огорчен невезением летчика.
Первая их встреча состоялась здесь же, в Юргороде, на квартире Ивана, двенадцать лет назад, в начале осени. «Попрощайся с Ваней», — напомнила мать, не без оснований подозревая, что своей охотой младший сын не заглянет к старшему перед отъездом в училище. Тогда все примечательное в облике «почти родственника» казалось временным, чем-то вроде молочных зубов. Ну — мал ростом, уши торчком, голова с кулак — изъяны переходного возраста, с годами образуется. Но в том-то и состояла обескураживающая неожиданность второй встречи, что не образовалось, остался таким же, годы не изменили его, тем самым выявив какую-то изначальную наследственную ущербность. «Иван не сегодня завтра сопьется, а этого, по всему видать, во хмелю зачинали», — первое, что пришло на ум Нерецкому, когда он столкнулся с Курослепом в бильярдной, заглянув сюда по старой памяти после отъезда жены.
«Неужли Шаргин в точности ваш брат? Или как по документам?..» — изумленно-почтительно полюбопытствовал Мефодич неделю назад.
«Брат моего брата не мой брат».
В первую минуту, томимый воздержанием, маркер принял объяснение за одну из тех замысловатых шуток, какими Нерецкой обменивается с Курослепом, и собрался посмеяться, но почему-то раздумал и только головой вертанул, что вышло так же непонятно, как и то, что он услышал.
Интерес Мефодича разгадывался просто: «умственные» разговоры этих двух завсегдатаев заметно отличаются от вольного просторечия всех остальных, вот он и ищет причину отклонений от принятой большинством словесности. Откуда ему знать, что для Нерецкого собеседование с «почти родственником» в таком стиле означало нежелание делать это как-то иначе. А так даже занятно. Нечто подобное он испытывал в детстве, роясь в старом, времен первой мировой войны, офицерском сундучке отца, заполненном ржавыми гвоздями, пружинами от садовых ножниц, колесиками от часов и прочим блестящим хламом: все казалось, отыщется что-то интересное. Точно так он не знал, что искал, до чего хотел докопаться в Курослепе, всякий раз подстрекая того на высказывания по «кардинальным вопросам». Так повелось с первых схваток за бильярдным столом и по-другому не получалось. Повелось, однако, не без причины: была непроизвольная потребность «отвести глаза», отстраниться, отделить себя от всего, что он представляет собой, и тем самым «не дать сунуть ногу в приоткрытую дверь», иными словами — повода для приятельских отношений. Но Курослеп и не лез в приятели, напротив, к вящему удовольствию Нерецкого, вел себя весьма задиристо, говорил, не выбирая выражений, не останавливаясь перед откровенно неприязненными. Нерецкой не оставался в долгу, и общение «почти родственников», как бы с обоюдного согласия, приняло ту ерническую, ни к чему не обязывающую манеру, когда в голосах нарочитая серьезность — особенно при обсуждении вселенских проблем, — а слова подбираются «для вражеского слуха».