Время лгать и праздновать
Шрифт:
3
В середине ноября Нерецкой не появлялся дома больше недели, и, застав его в кресле перед молчащим телевизором, с запрокинутыми за голову руками, разгоряченная ходьбой и тяжелой сумкой Зоя обрадовалась раньше, чем вспомнила «правила игры».
— Господи, ты дома!..
Но, спохватившись, тут же подавила вздох облегчения и заторопилась на кухню.
— Погода — сил никаких нет!.. Скорей бы уж снег… — бормотала она, затушевывая опрометчивое вмешательство не в свои дела. «Он думал, меня и след простыл, а я — вот она, да еще с любезностями!..»
А все потому, что неприметно для себя свыклась с мыслью, что «ситуация исчерпана»,
Пока она стояла у дверей гостиной, Нерецкой успел заметить, что пальто на ней сильно намокло на плечах и груди, а оттягивающая руку магазинная сумка блестит от влаги. «Зонт забыла. Или потеряла». И тут же вспомнил, как по пути с юга наткнулся на женскую перчатку в багажном ящичке. Что-то дрогнуло у сердца… Мягкий, изысканно скроенный комочек серой кожи источал нежную теплоту беззащитного существа, доверчиво ткнувшегося в руки. Перчатки покупались к новой шубе, но одну Зоя скоро потеряла. «Все такая же. От неуверенности в себе, что ли… Ту же шубу ползимы не отваживалась надеть — из опасения нажить врагов, вызвать зависть «руководящих баб». Бесхарактерная, незащищенная, такие легко даются в руки…»
Вернувшись в прихожую, чтобы снять пальто, она снова заговорила — если не для того, чтобы извиниться, то в объяснение произошедшей неловкости.
— На работе что-нибудь?..
— Да, — отозвался он, дивясь своей незлобивости.
— Я почему спросила!.. — Уловив эту его незлобивость, она и сама не заметила, как переступила порог большой комнаты. — Тебя нет и нет, и что делать, ума не приложу!.. Звонить вашей Лизавете или еще кому — вдруг не понравится. Так нехорошо и так нехорошо!..
Выговаривая все это, Зоя виновато моргала, но не отводила глаз — как школьница, которую уличили в обмане, требуют объяснений и при этом велят смотреть в глаза старшим, отчего она вот-вот расхнычется.
Опутанный вдруг сложившейся нелепицей, не зная, как держаться, он неожиданно для самого себя принялся объяснять, почему так долго не приезжал, делая при этом длинные паузы, чтобы хоть так приглушить нарушение устоявшегося отчуждения, и не замечал, что за обыденностью голоса, за небрежностью рассказа угадывалось, как малозначаще все то, о чем он говорит, в сравнении с тем, чего сказать не может.
…Приход Зои оборвал невеселые размышления о том, что если бы неделю назад их экипажу не повезло, то и здесь, как в квартире Ивана, принялся бы по-хозяйски расхаживать, пить вино из столетнего хрусталя, спать с Зоей в солнечной спальне какой-нибудь не очень обремененный условностями «энтропик» в меховой кепке. Никогда прежде всерьез не размышлявший о собственной смерти, Нерецкой вдруг открыл, что ему не все равно, что станет с дедовской библиотекой, серебряной дамой Розальбы Карргера, с таинственной, как мумия, виолончелью, офицерским сундучком отца, где когда-то так и не нашлось сокровища и где теперь все стало сокровищем… И впервые, пузырьком сквозь болотную топь, пробилась мысль предложить Зое остаться: для себя он ничего лучшего не ждет, да и ее, судя по всему, не очень зовут, иначе бы давно ушла. Надо только как-то все… оговорить, одолеть прошлое, на худой конец — умалить его до приемлемых значений…
Но стоило всерьез примерить этот суррогат согласия, вообразить всяческие подробности возобновленного общения, от каждодневного глядения друг на друга до интимных прикосновений, и все рушилось. Сойтись с ней означало принудить себя жить в унизительной нечистоте,
Малоприятное событие, которое вызвало эти подспудные подвижки в душе и в которое он, не отводя глаз от пустого экрана телевизора, не очень старательно посвящал Зою, произошло за тысячу верст от Юргорода. Их самолет и они вместе с ним оказались в жерновах обстоятельств, которые складываются в смертельную ловушку у всех на глазах и остаются незамеченными.
В утро вылета с аэродрома большой стройки резко сменилась погода: после морозной ночи сильно потеплело, повалил снег, да такой, что пришлось дожидаться, пока два грейдера расчистят полосу. Ближе к полудню дело как будто пошло на лад. Они забрались в самолет, но вылет снова задержали: появился «небольшой срочный груз», который всенепременно надлежало прихватить. Пока груз везли, сыпала изморось. Но морось не снег, на нее не обращали внимания, да и как могли обратить, если Мятлев от души потешал всех рассказом о чрезвычайном происшествии времен его пребывания в летном училище: о том, как в учебном классе появился портрет конструктора первого самолета и что из этого вышло.
Появление портрета было своего рода знамением времени: наломавши дров по поводу того, кем и чем из прошлого подобает гордиться, а кем и чем нет, россияне помаленьку принялись возвращать Богу богово. И поскольку не только в училище, но и на тысячу верст вокруг ни единая душа — включая и начальника АХО, которому приказали добыть портрет, — понятия не имела, каков из себя Можайский, то, обозрев приобретенное изображение, все сошлись на том, что «очень похож». Знаменитый конструктор выглядел солидным мужчиной: черный мундир, ордена и, что производило особенное впечатление, черная раскольничья бородища лопатой. Водруженный одесную от бритого и на вид злющего Чаплыгина, бородач собирал большую часть почтительных взглядов как начальства, так и будущих авиаторов — пока не попался на глаза доке-лектору из министерства. Заинтригованный соседом Чаплыгина, лектор долго рассматривал патриарха отечественного самолетостроения, не единожды прочитывал подпись и наконец произнес голосом мальчика из сказки о голом короле:
«Друзья мои, Можайский не носил бороды!..»
Утром следующего дня входящих в учебный класс встречал один Чаплыгин, глядевший еще сердитее. Поползли слухи, что вместо Можайского некие злоумышленники подсунули начальнику АХО известного царского сатрапа!.. Мятлев мастерски в лицах изображал сцены разносов, учиненных над незадачливым хозяйственником в разновеликих кабинетах, где у него, год назад слыхом не слыхавшего (равно как и владельцы кабинетов) об изобретателе с такой фамилией, допытывались:
«Где ты видел Можайского с бородой?..»
История на том не заканчивалась, но рассказчику помешал подоспевший груз. Своим чередом прошли предвзлетные переговоры с диспетчером, выруливание, начался разбег…
И тут, едва машина набрала взлетную скорость, послышался крик Мятлева:
«Не полетит!..»
Всполошенно взвыли развернутые на торможение винты, но, и добежав до конца полосы, самолет не остановился. Они протаранили метров триста снежной целины, пока наконец встали на подъеме из широкой лощины, где снегу набралось вровень с гондолами шасси.