Время неприкаянных
Шрифт:
Вдали занимается заря. Розовеющее небо кажется чистым и прозрачным. На крышах домов уже почти не осталось снега. Природа просыпается как обещание жизни и счастья. Весна на пороге. Силуэты деревьев на горизонте прекрасны в своей изящной хрупкости. Они покачиваются от легкого ветерка. «Скоро настанет час наших утренних молитв», — бормочет Мендель. Молодой рабби по-прежнему не отвечает. В его молчании нет угрозы, но Менделя тревожит молчание священника: ему не нравится эта поездка, она тревожит его, выходит за пределы его
Через два часа карета въезжает в пригород столицы и останавливается перед особняком, занимающим половину улицы. Священник выходит из кареты, звонит и что-то говорит охраннику, который открывает железные ворота. Молодого еврея почтительно приглашают войти. Мендель подает ему руку, чтобы тот опирался на нее. В другой руке он несет талес и тфилин. «Это не тюрьма, — шепчет слуга. — Уже хорошо». Они пересекают широкий двор и входят в роскошный многоэтажный особняк. Повсюду дорогие ковры, старинные картины, зажженные свечи. Медленно, шаг за шагом, с сосредоточенным видом, Хананиил поднимается по лестнице на второй этаж. Дверь в конце длинного коридора. «Ты останешься здесь», — говорит священник Менделю. Тот возражает, но Хананиил знаком приказывает ему подчиниться.
Дверь открывается: комната освещена висящей на потолке люстрой в тысячу огней. Письменный стол, заваленный книгами и разными предметами. Хананиил приближается, глядя прямо перед собой. Он не боится. Худой зябкий человек с костистым лицом, жестким взглядом, в красной скуфье на голове, скрестив руки на груди, выдерживает паузу, прежде чем произнести слова, неотступно преследующие его уже целую вечность:
— Значит, это вы.
Молодой еврей, застыв на месте, отвечает:
— Я не знаю, о чем вы говорите.
— Нет, вы прекрасно знаете.
Хананиил решает не настаивать. Прелат жестом приглашает его садиться.
— Я лучше постою, — отвечает молодой еврей.
Архиепископ опускает голову и говорит дрожащим голосом:
— Что вам от меня нужно? Скажите мне все. Мы с вами оба слуги Господни: поговорим с открытым сердцем.
— Я по-прежнему не знаю, о чем вы говорите.
— Вы преследуете меня, вы проникли даже в мои сны.
— Я здесь ни при чем, — возражает Хананиил. — Быть может, Господь использует меня, чтобы воззвать к вашей совести.
Архиепископ хранит молчание. В порыве вдохновения молодой рабби продолжает, и голос его становится жестким, тон колючим:
— И если Господь использует меня, я не должен уклоняться. Неужели вы рассчитываете добиться Его расположения, не делая и не говоря ничего в столь тяжкую для детей Израиля годину? Мой народ в опасности, вы это хорошо знаете. Немцы уже здесь. Поступят ли они с нами так же, как поступили с нашими братьями и сестрами в Польше? Сердце мое это предвидит. А что говорит ваше сердце?
— Сядьте… Я прошу вас сесть…
Хананиил по-прежнему стоит. Архиепископ напрягается:
— Почему вы со мной так говорите? Вы делаете мне больно. Я этого не заслужил. Я никогда не преследовал евреев. В своих проповедях никогда не внушал ненависти к ним. А вы терзаете меня. Почему? Что я вам сделал, зачем вы нарушаете мой покой и сон? — Внезапно он меняет тон: — Впрочем… — Он делает паузу, словно собираясь с силами. — Кто ты такой и почему позволяешь себе говорить со мной от Его благословенного имени?
Он склоняется вперед, слезно желая лучше рассмотреть лицо своего молодого гостя, слишком спокойного и слишком уверенного в себе. И внезапно ощущает панический страх. Из глубины его существа вырывается страшный крик:
— Нет! Нет! Это неправда! Ты не…
Сраженный, он падает на колени.
Молодой рабби помогает ему подняться со словами:
— Вот теперь мы можем начать.
Четверг, 10 часов
— Вы кого-то ищете?
Незнакомый покровитель возвращает его на землю из мира грез.
— Могу ли я помочь вам?
Гамлиэль отвечает не сразу:
— Да. Я ищу четвертый корпус, палату номер три…
— А, я знаю, где это. Пойдемте, я вас провожу.
Согбенные плечи, впалые щеки, очки в роговой оправе, острая бородка. Похоже, этот человек здесь завсегдатай. Когда он говорит, его взгляд оживляется, но лицо остается застывшим. Гамлиэль инстинктивно замыкается в себе: что-то в поведении старика его тревожит.
— Моя жена тоже здесь лежит, с тех пор как… Ах, я и не помню, сколько… когда она меня бросила… Знаю только, что я одинок. Уже давно…
Он дует на руки. Неужели ему холодно, ведь Гамлиэлю даже становится жарко? Его дрожащий голос исполнен горечи. Горечи из-за того, что позволил жене уйти? Что забыл, когда она ушла? Гамлиэль приглядывается к нему: в своей жизни он встречал слишком много людей из слишком разных сфер и поэтому не может не насторожиться.
— Это место удручает, — говорит старик. — И тех, кто здесь лежит, и всех прочих.
— Прочих?
— Всех нас.
После паузы он спрашивает:
— А вы тоже пришли к жене?
— Нет.
Сказать ему, что он теперь не женат? Нет у него настроения откровенничать.
— Или к маме?
— Тоже нет.
Этот тип скоро меня достанет своими расспросами, думает Гамлиэль. Но тут старик сам обрывает себя:
— Да что я-то лезу? Все мы в разлуке с теми, кого любим.
Гамлиэль вспоминает дочерей: Катю, такую далекую, Софи, такую чужую. Но враждебны они обе, и, как это было недавно, острая боль пронизывает его, прерывая дыхание. Лучше не думать об этом, сейчас совсем не время.