Время неприкаянных
Шрифт:
С некоторых пор он все чаще думает о Смерти. Или, скорее, Смерть думает о нем. Так долго бывшая чужой или равнодушной наблюдательницей, она становится теперь привычной для него. Смеется над ним или влечет к себе чарами, чтобы завладеть его существом. Прежде достаточно было встряхнуться, чтобы уберечь себя от ее стрел. Чтобы принудить ее удалиться на цыпочках: «Ты разве не видишь, что я занят, а? Оставь меня в покое, мне надо делом заниматься…» Но недавно он обнаружил уязвимое место в своей стратегии. Враг не пятится, тень его липнет к тени Гамлиэля. На прошлой неделе — или это было вчера? — ангел смерти, который в Талмуде зовется «вестником людей», с насмешкой ответил ему: «Ты сказал „я“? Так ты не знаешь, что в моей власти мгновенно и навсегда изгнать это слово
— Этим словом, — уточнил однажды рабби Зусья, устремив свой проницательный взор на Гамлиэля, — может пользоваться только Господь. Он один знает его тайну, исполненную ужаса и мощи. Вот гордыня, ведущая к идолопоклонству: человек подменяет «Я» Господа своим собственным.
В тот вечер Гамлиэль ответил ему, улыбаясь:
— По крайней мере, здесь мы, апатриды, не подвергаемся никакому риску. Нас лишили не только национальной принадлежности, у нас отобрали и нашу личность.
Но Учитель покачал головой с великой кротостью, в которой была печаль:
— В каком-то смысле, но лишь в каком-то, все мы апатриды.
— Даже Господь?
— Да, и Господь тоже. Конечно, Бог везде, вот только в сердце человеческом Он, бывает, чувствует себя чужаком.
Стемнело. Старый Учитель решил проводить гостя на улицу. Там, под звездным небом, он поведал о своем единственном сожалении: что прожил жизнь вдали не от Царя царей, Владыки Творения, но от Им сотворенных. Ибо приближают к Господу не книги, а человек. Гамлиэль спросил у него:
— Почему вы мне это говорите? И почему на улице?
Рабби Зусья, в свою очередь, ответил с улыбкой:
— Чтобы научить истине, которая будет тебе полезна: сожаление тоже являет собой часть человека.
Гамлиэль хотел было возразить, что сожаление и без того безраздельно властвует над всем его существом, но предпочел смолчать.
Внезапно Гамлиэль вздрагивает. Мысль его рассталась со старым Учителем. Он вновь один, но на сей раз не вполне. На скамью только что села женщина. Это докторша, которая так и не сняла белого халата: та самая, он встретил ее в больнице, и она удалилась, почти ничего не сказав ему. Он с трудом сдерживает раздражение. По какому праву врывается она в его воспоминания? Что ей надо в мире, принадлежащем только ему? Он пытается незаметно посмотреть ей в лицо, но видит только профиль. Она распустила свои длинные темно-русые волосы, которые свободно рассыпались по плечам. Прежде он бы бросил все и всем пренебрег, чтобы погладить их. Теперь она ему мешает. Тем более что он начинает ощущать смутное влечение к ней. Она молода, в любом случае моложе, намного моложе, чем он: возраст у него такой, что ему иногда кажется, будто все на свете моложе его. Что ж, он глядит на нее украдкой. Вот она слегка повернула голову к нему, но глаз не видно. Он уверен, что глаза у нее голубые. Он угадывает, что она по-своему красива. Да, красива. Внутренней красотой, которая делает ее более загадочной, чем молчаливость. Лет сорок или чуть больше. Овальное, выразительное лицо, тонкий нос, прекрасный рисунок губ: порой с них срывается тут же подавляемый вздох. Сегодня утром он встречался с ней, но видел ее словно издалека, сквозь дымку. Сейчас он изучает ее вблизи. Почему она так озабочена? Из-за состояния своей больной? Спросить ее об этом? Прежде, чтобы завязать безобидный разговор с неясным продолжением, он начал бы флирт с рассказа о своем романе, в котором молодой каббалист наделен способностью постигать все. Или с рассказа о цадике из Бруклина, умеющем исцелять невыносимую боль. Прежде, но не теперь. Нет у него настроения играть в эти старые, как мир, игры. Мозг его пронзает мысль, от которой он вздрагивает: а вдруг ее послала ему сама Илонка? Нет, это невозможно. Эта докторша не знает, не может знать, какая бездна соучастия и согласия возникла между им и Илонкой. Задать все же вопрос, чтобы убедиться окончательно?
Гамлиэль не успевает сделать это. Докторша начинает говорить сама. Нет: прежде она начинает безмолвно плакать. Все в ней остается неподвижным, только слезы текут по красивому лицу — маленький, можно сказать, крохотный ручеек, стекающий к углам полураскрытых губ. Внезапно Гамлиэля охватывает желание вскочить и убежать, как будто ему грозит неясная опасность. Но он сдерживается, словно в ожидании какого-то знака, чуда, одного из тех чудес, что упраздняют границы и открывают душу словам. И чудо происходит. Докторша по-прежнему не смотрит на него, однако молчание прерывает:
— Простите меня, сэр.
Гамлиэля будоражит ее глубокий и застенчивый голос, напоминающий ему прошлое, его угасшие желания.
— …Не говорите ничего, — продолжает она. — Главное, не говорите, что я не сделала ничего, требующего прощения. Мне не следовало так распускаться, рыдать в присутствии чужого человека, навязывать ему свои проблемы, принуждать его вглядеться в мою жизнь, в обломки моей жизни… Вы здесь ни при чем… Мне следовало уделить вам больше времени сегодня утром… Или же вовсе не заговаривать с вами… Да и сейчас я могла бы сесть на другую скамью, подальше от вас…
Она умолкает, и Гамлиэлю хочется успокоить ее, процитировав мысль Паритуса Кривого, старого восточного Мудреца, который часто повторял это высказывание с наступлением темноты:
— Не стоит верить в случай, Господь нам это запрещает. Я настолько стар, что могу воззвать к своему опыту: в мире людей встречаются все. На худой конец скажу вам, что, уж коли мы с вами оказались здесь, соединенные неведомой силой, нам должно поступать так, как если бы все было сделано для того, чтобы эта встреча состоялась.
Он придвигается к ней:
— Быть может, мы прошли сквозь наше существование, каждый сам по себе, лишь для этого мгновения, для этой встречи.
Едва произнеся эти слова, он сожалеет о них. Прежде, в другой жизни, он часто пользовался такой риторикой, чтобы заинтриговать, привлечь, прельстить женщин, которые имели несчастье понравиться ему. Затем он перестал это делать. За отсутствием страсти? Потому что пресытился доступной, слишком доступной любовью? Отчаявшись после смерти Колетт, исчезновения Эстер и измены Евы? Эта сидящая рядом женщина вызывает у него интерес совершенно иного рода. Взять ее за руку? Нет, так можно все испортить. Только их голоса должны сблизиться, оплодотворить друг друга, слиться воедино.
— Посмотрите на меня, — говорит он. — Посмотрите на меня, и вы доверитесь мне.
Она подчиняется. Я был прав, у нее голубые глаза, думает Гамлиэль. Она пробует несмело улыбнуться, но улыбка тут же исчезает.
— То, что случилось со мной, покажется вам глупым… Какой-то кошмар… Год назад я была счастлива. У меня было все, что может пожелать женщина от жизни. Теперь у меня нет ничего.
Она делает короткую паузу, а затем говорит покорно:
— Мне кажется, это моя судьба.
Гамлиэль пожимает плечами.
— Судьба, судьба… Это большое слово. Нельзя все взваливать на судьбу. У нее есть облик. Адрес. Конкретное лицо, человеческая воля. Не хотите рассказать мне об этом?
Она отвечает не сразу. Словно пребывает в другом мире. Гамлиэль берет ее за руку. Она пробует улыбнуться, но получается у нее гримаса наказанного ребенка.
— Я не хочу вам докучать, — говорит она. — И я не уверена, что вы сумеете понять.
— Все же попытайтесь. Мы увидим. Если я не пойму, то скажу вам.
Тогда молодая женщина начинает говорить глухим, монотонным, еле слышным голосом. Иногда она почти шепчет, и Гамлиэль вынужден наклоняться к ней, чтобы понять, чуть ли не угадать некоторые фразы. Постоянно беседуя с больными, она словно разучилась говорить о своих проблемах, о личных неприятностях, сокрытых в глубине ее собственной души: