Время неприкаянных
Шрифт:
— Вот, скажем, Бог, — продолжает старик. — Он в разлуке со своим Творением, предавшим Его. С тех пор Его терзает та же меланхолия, что и нас. И те же угрызения.
Отлично, теперь он воображает себя теологом, мрачно думает Гамлиэль. Они проходят через двор. Встречает их плотная, почти осязаемая тишина. Гамлиэль принимает ее как послание, которое он не способен расшифровать: безмолвие безумцев не похоже на наше. Это их отчизна или тюрьма? Стена или брошенный на нее свет? Считают ли они себя незваными пришельцами, как он сам все больше и больше ощущает себя чужаком в так называемом нормальном мире? Только бы старик не завел опять болтовню: Гамлиэлю придется бежать от него.
Легкий ветерок шелестит в ветвях деревьев, не колебля их. Откуда он налетел? Кто послал его? Какие воспоминания хочет он всколыхнуть? Рабби Нахман из Вроцлава считал, что ветер несет послания несчастных
— Присядем на минутку, — предлагает старый господин. — В моем возрасте ноги уже совсем не слушаются… Вон там, на той скамье… Это скамья влюбленных… Всех влюбленных, которые садятся, чтобы уступить сладострастию… Чтобы освободиться… любить друг друга… отдаться друг другу… потом предать… Мне об этом кое-что известно…
Он останавливается, чтобы вглядеться в лицо своего собеседника.
— Вы уже садились на эту скамью? А женщина в ваших объятиях, какой она была? Расскажите-ка мне о ней.
— Я никогда не бывал в этой больнице.
— А она?
— Кто она?
— Та женщина, которую вы любили и любите до сих пор… Вы уверены, что ее здесь нет?
— Я ни в чем не уверен, — говорит Гамлиэль.
Лицо старика омрачается.
— Надеюсь, что вы пришли сюда не зря.
— Я тоже надеюсь.
Словно после долгого размышления старик продолжает, смотря ему в глаза:
— А если я скажу вам, что вы пришли ради меня?
Пожалеть его или воспользоваться его усталостью, чтобы отделаться от него? Гамлиэль садится. Все здесь хорошо устроено. Все на своем месте. Чисто. Стерильно. Ни пылинки на скамье. Тем не менее старик вынимает платок и тщательно ее протирает. Гамлиэль рассеянно вглядывается в окна по обе стороны аллеи. Темные, сумрачные. Однако ему кажется, что за некоторыми из них чьи-то глаза, полные любопытства или злобы, следят за каждым его движением. Отчего он вызывает такой интерес? Кто-то хочет предупредить его о нависшей над ним угрозе? Или посоветовать уйти отсюда?
— Когда-то я работал здесь гидом и еще садовником, — говорит запыхавшийся старик. — Вы не представляете… Это было давно. Я знал каждого врача, каждого санитара. Больные любили меня: я помогал им одолеть страх. Несчастные, как же они дрожали! Электрошок приводил их в ужас. Вам-то повезло. Вы не знаете, что такое страх. По крайней мере, такой страх. Моя бедная жена…
Все больше раздражаясь, Гамлиэль замыкается в молчании. Старик толкует о страхе: что он, хорошо одетый законопослушный гражданин, знает об этом? Он волен идти, куда хочет и когда хочет, тогда как Гамлиэлю, проклятому беженцу, достаточно малости, чтобы земля ушла из-под ног. Сказать этому славному безобидному болтуну, что он познал страх во всех его видах? Страх в Будапеште. Страх перед нилашистами, венгерской полицией, немецкими солдатами, смутный страх чужестранца в Вене, физический страх перед таможенниками, страх голодного изгнанника, отверженного, неприкаянного, тайного изгоя, страх выдать свой страх…
— Моя бедная жена, — говорит старик. — Сколько же она выстрадала, когда лежала на спине, тощая как палка, привязанная к железной кровати, в ожидании первой волны, первого удара тока, пронизывающего тело и разрывающего мозг…
Гамлиэль больше не слушает болтовню старика, он думает о больной, с которой ему предстоит встреча. Знает ли он ее, возможно ли это? Бывшая соседка в Будапеште? Подруга на одну ночь, с которой он свел знакомство на цветущих или пропыленных дорогах планеты? Внутренний голос, тонкий робкий голосок шепчет: а вдруг это Илонка? Если да, сумеет ли она понять, кто он? Ведь их пути разошлись столетия назад. Она осталась у себя, в своей квартире, торгуя наслаждением, но не бросая ремесло певички кабаре, живя своей жизнью, тогда как он… Ему нужно задать ей столько вопросов. О маме. Кто ее выдал? Как она была одета, что несла в своем крохотном чемоданчике, когда поднималась в вагон для скота? И об отце тоже. Кто пытал его в подвале контрразведки? Как отнеслись к нему сокамерники в тюрьме? Кто были эти люди? Как хранил он свое еврейство вдали от сородичей? Когда и как умер? Стольких вещей Гамлиэль не знает. Но должен знать. Он даже не сумел назвать все. Какие вопросы следует задать Илонке, если это она, чтобы побудить ее вспомнить далекое, мучительное прошлое? Он уверен, что ответы, туманные и неуловимые, существуют в чьей-то памяти, которая не ему принадлежит. И что он не умрет спокойно, пока не узнает. К счастью, Илонка знает. Ибо он пришел именно к ней, это должна быть она, ведь так? Нет, не обязательно так, вынужден он признать, борясь с наваждением. С чего бы она оказалась здесь? С каких упала небес? Тот факт, что больная говорит только по-венгерски, ничего не означает. В Америке живет много венгров.
— Что вас тревожит?
Нахальный вопрос назойливого старика приводит его в крайнее раздражение, ему хочется сказать, чтобы тот не вмешивался в чужие дела. К незнакомым людям в душу не лезут. Пусть поищет другую жертву. Но этот тип так жалок, к чему его оскорблять? Ответить вопросом на вопрос?
— А вот меня, — говорит старик, словно угадав мысль Гамлиэля, — да, меня вот тревожит язык, то есть проблема языка в связи с электрошоком.
Тут он пускается в ученые рассуждения о взаимоотношении филологии и семиотики с антропологией и психиатрией…
— Да, да, можно определить подъем или упадок нации по тем словам, которые она использует для их определения. Поскольку в языке есть все… Разве не сказал Лейбниц, что язык — это самый прекрасный памятник, который может создать нация? У слова есть двойник, как у человека: оно следует за ним или отвергает его. Всегда именно он, двойник, наносит удар, тогда как слово может и благословить. Двойник искажает реальность, тогда как слово ее передает. Но где скрывается истина? Затравить ее, окружить — о, какая это цель для исследователя! Впрочем, ему достаточно копнуть слово, чтобы обнаружить истину, сотворенную нашими самыми далекими, самыми безвестными предками… — Запнувшись на мгновение, старик вопрошает тем же уверенным тоном: — Но если это слово лживо, способен ли человек открыть в нем истину, на которой оно некогда стояло? Однако что такое ложь? Противоположность истины? Но что такое истина? Софисты, эти блестящие ораторы, даже не пытались ее найти. Они хотели прежде всего убедить. У слов же «убедить» и «победить» корень один. Победить стремятся электрошоком, ужасным победителем. А как обстоит дело с побежденными? Кто говорит за них, за всех тех, кто научился только вопить? Что знали бы мы о Платоне или Конфуции, если бы высказанное ими вместе с ними умерло? И даже о Моисее, если бы на устах его слово Господа было не светом, а пылью?
Даже так, говорит себе Гамлиэль, улыбаясь. И почему он не достался мне в учителя? Быть может, я не испытывал бы таких мук, когда пишу.
— …Но все было бы иначе, — вновь начинает старик, — совсем иначе, если бы эти великие мыслители с их потрясающими идеями, если бы эти бессмертные творцы универсальных видений испытали хотя бы минутное воздействие электрошока!
Теперь Гамлиэль уже не может не слушать. Этот маньяк с развевающейся бородкой, думает он, наверное, блестящий писатель или освистанный оратор. Внезапно в нем пробуждается интерес. Если бы у него были с собой деньги и он мог бы располагать своим временем, то пригласил бы старика в кафе. Потому что он любит черпать из неизвестных источников. Извлекать пользу из связи между людьми, у которых нет ничего общего. Приводить их в волнение и томление, пробуждать в них страсть. Спасать их от скуки и забвения. Какую драму переживает сейчас этот приятный образованный человек, рядом со своей женой или вдали от нее, если его приводит в такое неистовство метод лечения, от которого врачи давно отказались? Что за вопль пытается подавить он градом слов, изливаемых первому встречному, кто попался ему на пути?
Между тем старик, с вдумчивым видом почесывая бородку, поминает, должно быть с целью произвести впечатление на собеседника, Мейстера Экхарта и его книгу о божественном утешении, Пиндара и его концепцию безмолвия, восточную философию, ядерную науку, политические скандалы и библейскую экзегетику. Похоже, он даже не задумывается, внимает ли его словам Гамлиэль.
— Беда, страшная беда, что здешние психиатры возвели себя в ранг непогрешимых, они разучились слушать. Уж я-то знаю. Сам я слушаю не только людей, но и животных. Я понимаю их, угадываю, что им нужно. Я слушаю деревья, которые страшатся засухи, и ветер, который забавляется, создавая картинки из облаков и разрушая их. Я слушаю травинки: они постанывают, когда растут. Я слушаю землю, по которой мы ступаем: она покорилась и позволяет топтать себя. Я слушаю даже камни. Люди думают, что они ничего не чувствуют, ничего не говорят. Так вот, люди ошибаются. У камней есть свой язык. Им требуются годы или века, чтобы завязать беседу? Ну и что? С их терпением разве нельзя подождать? Каков возраст нашей возлюбленной планеты? Что такое сто пятьдесят лет в сравнении с миллиардом? Нашим лекарям следовало бы научиться слушать, вот что я вам скажу…