Время неприкаянных
Шрифт:
— Значит, она венгерка? Но в Нью-Йорке можно найти сто тысяч людей, говорящих на этом языке. Почему ей нужен я? Кто она?
— Понятия не имею. Я сказал тебе все, что знаю. Это женщина. Она получила травму. Тяжелую. Автомобильная катастрофа, авария самолета? Ничего не знаю. Может быть, пожар. Никто не в состоянии добиться от нее ответа на самые простые вопросы. Она говорит только на этом странном языке, который понимают одни венгры, да и то приходится верить им на слово.
— И где сейчас эта женщина?
— Где же ей быть, по-твоему? В музее
Сидящие за столом друзья расхохотались.
— Ах так, в больнице? Ведь не в тюрьме же… к примеру, московской? — воскликнул маленький Диего, анархист из Барселоны, который никогда не мог устоять перед искушением разоблачить козни коммунистов, где бы те ни обретались.
Имя Диего он приобрел себе в Испании, куда отправился, чтобы вступить в Интернациональные бригады. А настоящее имя? Он утверждает, что вычеркнул его из памяти. Друзья подозревают, что он из Литвы, чьи уроженцы говорят на особо мелодичном и интеллектуальном идише.
— Держу пари, — продолжал он, — что эта больная в юности была коммунисткой. Как все мы.
— Заткнись, hombre, — раздраженно прервал его Яша. — Никто не имеет права оскорблять несчастную женщину.
— Кто тебе сказал, что она несчастна?
— Разве счастливая женщина оказалась бы в таком месте, о котором даже наш дорогой Болек ничего толком сказать не может?
— Болек, если ты знаешь, где она, скажи нам. Но будь осмотрителен, — вмешался Гад, считавший, что правило «быть осмотрительным» подходит к любому случаю жизни.
Не устояв перед напором друзей, Болек в конце концов назвал больницу.
Вот почему Гамлиэль стоит теперь в этой палате, где царствуют болезнь и несчастье, чуть ли не проклятие.
Он подходит к старой женщине.
— Вы из Будапешта, мадам? — спрашивает он ее по-венгерски.
Она, похоже, не слышит его. В каких сферах блуждает ее разум? Он вновь обращается к ней с вопросом:
— Ведь вы Жужи Сабо?
Ничто не шелохнулось в ее лице. Взгляд ни на секунду не задержался на посетителе. Он для нее не существует. Или это она перестала существовать?
Внезапно Гамлиэль вновь видит себя в Будапеште. 1948 год. Илонка с букетом в руках идет в больницу: серьезно заболела еврейская подруга ее матери, выжившая в лагерях. Гамлиэль не захотел оставаться дома один, и она позволила ему пойти с ней:
— Ты подождешь меня снаружи, мой большой мальчик, обещаешь?
Он обещал, он обещал бы что угодно, лишь бы не расставаться с ней. Она вошла в серый мрачный корпус и надолго там задержалась. Минуты тянулись бесконечно. Заморосил дождь. Сначала несколько неторопливых капель, потом они застучали чаще. Гамлиэль решил укрыться в здании. В холле никого не было. Из-за дверей доносились приглушенные голоса. Один из этих голосов был ему знаком. Он толкнул приоткрытую дверь. Стоя перед кроватью, Илонка тихо разговаривала со старой женщиной, которая не отвечала. Цветы лежали на одеяле.
— Скажите хоть что-нибудь, Хегедюш Нени, умоляю вас, скажите хоть что-нибудь… Мама была вашей подругой, хорошей подругой. Ведь вы же помните это? Ответьте мне, дорогая, любимая Хегедюш Нени, скажите несколько слов, всего лишь несколько слов, сделайте это ради меня, ради мамы…
Тут старая женщина закрыла глаза, но тут же открыла их вновь. И ответила она еле слышно, почти не шевеля иссушенными губами:
— Что вам от меня нужно? По какому праву смеете вы говорить со мной? Что я вам сделала? Кто разрешил вам влезать ко мне в могилу? Кто вы?
Она сказала «могила», подумал Гамлиэль, стараясь скрыть растерянность.
Она не просто больна. Она безумна.
Не зная, что ответить, Илонка попыталась погладить руку больной, но та отдернула ее.
— Уходите, — произнесла она тем же холодным отчужденным тоном. — Незачем нарушать сон мертвецов.
Она сказала «сон мертвецов», изумился Гамлиэль. Возможно ли, чтобы она в безумии своем считала себя мертвой?
— Я прошу у вас прощения, Хегедюш Нени, — произнесла Илонка. — Я…
— Вы смеете просить у меня прощения! Ах вы, живые, вам все легко: вы делаете жуткие, страшные вещи, потом просите прощения, и все счета оплачены, все раны исцелены. И страница перевернута. Не здесь, мадам, не у нас. Мертвые так быстро не прощают. У них, у мертвых, хорошая память. Не как у живых.
Но кто же она? Так еще долго будет спрашивать себя Гамлиэль, с тяжелым предчувствием на сердце. Он вспоминает об этом теперь, застыв у постели больной старухи. Какое лицо таится за этой изможденной маской? Какая мучительная истина скрывается за этим молчанием? От какой опасности она бежала и почему стала искать убежище за стеной равнодушия? Какую весть могла бы передать миру живых эта венгерская женщина? И кто послал ее? К несчастью, Гамлиэль не умеет разговаривать с больной так, как Илонка.
— Я Илонка, певица, — говорит покровительница маленького еврейского мальчика. — Илонка. Вы с моей мамой были подруги детства. Мне очень хотелось бы помочь вам.
Женщина с трудом раздвигает губы:
— Илонка… Илонка… Вы еврейка?
— Нет, я не еврейка.
Больная словно нахмурилась:
— Если вы не еврейка, то что вы делаете в моем мире?
— Я узнала, что вы здесь. Я не могла не прийти.
— Вы разве не видите, что я одна? Зачем вы пришли? Чтобы завладеть моим одиночеством?
— Нет, нет… Клянусь вам…
— Быть может, чтобы разделить его с мной?
— Я бы очень хотела, мадам Хегедюш, но не знаю, как это сделать.
— Вы не можете знать. Попробуйте и сами увидите. Вы не еврейка, значит, вы не мертвая. Все евреи мертвы. Ко мне могут входить только мертвые.
Словно оглушенная внезапным проблеском памяти, она напряглась и указала на стоявший у изголовья кровати стул.
— Садитесь. Мертвые либо лежат, либо стоят, не сидят никогда. Вы живая, значит, можете сесть.