Время Женщин
Шрифт:
В марте у Б.Г. был юбилей – 50 лет. Мы написали поздравление, конечно, по-английски, шекспировским языком, с thee и thou 16 . Костя с Сашей Решетиным приготовили такой ватманский лист, чтобы он выглядел как старинный манускрипт – они подмазали его толчеными грифелями и слегка обожгли края. Манускрипт был скручен в полую трубку и запечатан сургучом на плетеном шнурке. В день юбилея мы пригласили Б.Г. в рекреацию и зачитали приветствие, а потом вручили манускрипт. Б.Г. развернул и замолчал. Потом он заплакал. Сказал, что любит нас всех и никого из нас не забудет, и никого из будущих учеников не полюбит больше, чем нас. Нам было легко и радостно слушать его слова: на пороге расставания он говорил нам правду, и к этой сиюминутной правде с легкостью присоединились бы все наши учителя – все, кроме Ф. В той рекреации ее не было. Она не произнесла бы этих слов, потому что уже надеялась на тех, кто идет за нами. Всех она могла любить лишь на пороге встречи.
16
Thou (уст., поэт., библ.) – ты. (Косвенный падеж – thee.) (англ.)
«Двенадцатую» мы показали
Даже теперь, когда наша с нею общая жизнь уже прошла, я не могу представить себе, что стало бы с нами, если б тогда я бросилась за ней и, догнав – вскарабкавшись назад по каменистому склону, – умолила не бросать меня. Может быть, она и сжалилась бы надо мной, как делала всякий раз, когда я, не дожидаясь ее слова, сама отворачивалась, отрекалась, отступалась от всего, против чего сдвигались ее восточные брови. Почему же тогда, в мои семнадцать лет, я не смогла отвернуться от общего праздника? Его дальние искрометные огни, похожие на электрические огни Эльма, пощелкивали в долине, в которую шли мои ноги. Этот праздник обещал стать теплым, влажным от влюбленной теплоты, в нем было столько влекущей и ненадежной правды, что ее уход, которым она перерезала пуповину, показался мне незаслуженным и безжалостным – родила и оставила.
«Твой отец там?» – так я когда-то спрашивала Федьку, пережидая, пока остынут наши с ним общие колготки. Они были репетицией другого остывания. Тогда его отца не было в зале, в который мы глядели, припав к бархатной щели. Теперь мне не надо было припадать. Не разорванная завеса – тяжелый бархатный занавес, распахнутый на всю ширину – от земли до неба, – и в этой долине, призывно лежавшей у самой земли, дрожали веселые голоса наших родителей. Что бы я ответила, подойди он ко мне и спроси: «Твоя мать там?» Если бы она позволила мне умолить ее, она бы испортила все дело: она никогда не позволяла себе портить дел.
Мы начинали наш общий праздник. Родители расстарались: шампанское, торты из «Норда», лимонады... Мы пировали, танцевали и показывали праздничные программы. Каждый класс подготовил свою: куплеты из школьной жизни, которые мы распевали на мотив романса. А.Н. аккомпанировал на рояле. Куплетов было много, больше, чем я теперь могу припомнить. Господи, как же они смеялись! Я помню их лица, искаженные смехом, так же ясно, как помню свое сердце, искаженное гримасой веселья.
Ее я увидела еще один раз, на экзамене, когда она сидела в комиссии и с учительским равнодушием слушала наши пересказы. Мы все отвечали отлично. Ей было не за что волноваться: ее работа была сделана. Остальное зависело от нас. Дождавшись своей очереди, я поднялась и пошла к столу, где сидели они: Maman, Б.Г., А.Н. и она. Я отвечала машинально, почти наизусть, ни на секунду не задумываясь. Я переводила, едва Б.Г. успевал закончить предложение – синхронно, взлетая с языка на язык. Она смотрела на меня теплым взглядом, равнодушнее которого мне так и не довелось увидеть. После экзамена мы не виделись семь лет.
Изрезанная луковка
Мы все поступили. Родители правильно сделали, в свое время определив нас в эту школу. Памятные слова Сергея Ивановича, которыми он предостерегал нас от экзаменационного легкомыслия, сбылись ровно наоборот. Ф. ушла из нашей школы, говорили, устроилась поближе, кажется, на взрослые курсы. Об этом я узнала краем. Помню свое удивление: неужели она ставит Шекспира со взрослыми? Я прикинула, два года, которые они учатся на этих курсах: в лучшем случае язык шестиклассников. О том, что они могут играть по-русски, я не подумала. Русский язык, опороченный нашей историей, отдавал позором, пеплом и прахом, который я не смела шевелить. Еще через несколько лет мы все помирились. Подробности давней школьной истории размывались временем, которое, для своей мимолетной выгоды, умеет быть милосердным. Мы успели обзавестись взрослой памятью, и она, по-своему играя обрывками школьных воспоминаний, расставляла их по своему произволу, как детские кубики. Встречаясь, мы с удовольствием узнавали об успехах и сочувствовали неудачам. В те годы, до отказа заполненные личными и профессиональными надеждами, которые и сбывались, и не сбывались, мы предпочитали не оглядываться на наш рухнувший мирок. Его обломки, лежавшие за нашими спинами, казались далеким – едва ли не чужим – воспоминанием. Однако стоило разговору вильнуть в ту сторону, и наши глаза отводились и опускались, как будто в запоздалом и тайном испуге – разбередить. Была еще одна, не так-то легко объяснимая странность: все мы – кто в большей степени, кто в меньшей – взирали на окруживший нас мир с высокомерием, словно по зрелому размышлению и трезвому расчету вступили с ним в некий договор, похожий на брачный, в который с нашей стороны вносилось благородное первородство – наш рухнувший мирок иудейской жестоковыйности и греческого просвещения. Со своей стороны мир – второй участник брачного договора –
Я отлично помню, зачем пришла к Барашковой: за учебниками. Я собиралась заняться частными уроками. По тем временам дело прибыльное, но рискованное – как раз подоспел закон о частном предпринимательстве. Однако мне нужны были деньги на размен квартиры: к тому времени мы с А.Н. расстались. Учебников английского в открытой продаже не было, но Ленка, сделавшая довольно быструю карьеру и ставшая к тому времени завучем английской школы, пообещала мне взять с десяток книжек в своей библиотеке. Свое обещание она выполнила, и вот теперь я сидела у нее в гостях и пила чай, с удовольствием косясь на пухлый сверток. Ленке я была благодарна. Разговор вращался вокруг училок, находившихся в Ленкином подчинении. «Это что-то ужасное, – жаловалась Ленка, найдя в моем лице понимающего слушателя, – объясняю, объясняю – ни в одном глазу», – Ленка заговорила по-английски, приводя примеры учительской необразованности. Я слушала язык, состоявший из известных мне слов и выражений, но с некоторым трудом улавливала общий смысл. Он проседал под тяжестью ее голоса. Сказанное ею хотелось выдохнуть. Грешным делом я посочувствовала училкам. «Ты устраиваешь своим теткам контрольные уроки?» – я спросила по-русски. «Директриса требует: после меня приходят районо?вские методисты, – Ленка ответила, и здесь мы обе опустили глаза. – Да, кстати, – Ленка помедлила, – ты знаешь, Ф. преподает в школе – где-то у Техноложки». Она вышла далеко за рамки и теперь замолчала. Я вздохнула, перемогая духоту. Духота Ленкиного языка не отпускала меня. «В какой? Ты знаешь номер?» – я спросила и, услышав свой голос, подивилась его спокойствию. Ленка задумалась, прикидывая. Мой слух, испытанный семью годами одиночества, терзало Ленкино бормотание. Она перебирала номера школ, словно подыскивала свободное место, как будто я – неудачница, пришла к ней по старой памяти и она, облеченная житейской властью, искренне стремилась помочь мне – пристроить. «Нет, на какой-то Красноармейской, я могу посмотреть завтра, по общему списку...» – «Не надо», – события последних лет: развод, необходимость обмена, английские группы – обретали смысл. Они вставали в правильный ряд. Я засмеялась легкости задачи: найти одну из десятка-другого улиц. «Ты что же, так и не виделась с нею – все эти годы?» – Ленка приняла мой смех за разрешение продолжить. Я поблагодарила за учебники и поднялась.
Прочесывая Красноармейские квартал за кварталом, я придирчиво осматривала фасады, словно рассчитывала найти нечто, похожее на нашу школу – беловатый фасад, трехстворчатые окна, бетонный козырек над крыльцом. Ничего похожего. Я уже отмела две, на которых стояли неведомые мне номера, но не было и следа надписи о преподавании ряда предметов, когда, мельком оглядев старый бугорчатый фасад, украшенный каменными вензелями, наткнулась на искомое. Доска, висящая справа от высокой входной двери, во всем походила на нашу. И только надпись, совпадавшая дословно, отличалась цифрой – этот номер был во второй сотне. Я оглянулась, толкнула высокую дверь и вошла. Длинная лестница, ведшая на второй этаж, была замкнута узкими стенами, над которыми нависал потолок. Я поднималась, медленно и осторожно дыша, словно в любой миг меня могли застать и выгнать. Вестибюль оказался маленьким и темноватым. В углу, под желтым кругом горящей настольной лампы, сидела нянечка. Я подошла и, сглотнув, произнесла имя и отчество. Желтоватый круг светился потерянной свечной желтизной. Она еще могла сказать: «Такой нету, – но, взглянув равнодушно, дневная нянечка приняла меня за родительницу и назвала номер кабинета. – На втором, идите, подождите там. Звонка еще не было, минут через десять». Дойдя, я встала в простенок напротив.
Отсюда, из моего простенка, я видела массивную дверь, увенчанную застекленным окошком. Детские урочные голоса едва просачивались сквозь дверные щели. Я различала монотонные интонации вечного пересказа. Ее голоса я не слышала: может быть, она не вступала. Положившись на нянечку, я ждала терпеливо. Он грянул над моим ухом и, вскинувшись, я разглядела: металлический куполок, внутри которого билось звоночное жало. Замолкло. Детские голоса поднялись за дверью, она распахнулась, и стайка шестиклассников, высыпавших мне навстречу, побежала к лестнице. На бегу они оглядывали меня с мимолетным интересом, принимая за чужую родительницу. В этой школе с родителями не здоровались. Я стояла, не двигаясь. Коридор опустел. Мои глаза, прикованные к двери, теряли надежду. Нянька перепутала, дневная нянька, глухая дура. Дверь открылась сама. Ф. шагнула в коридор. В руке она держала ключи. Ее лицо было бледным и усталым. Глаза скользнули по стене и, дойдя до простенка, остановились. Вежливое удивление, проступившее в ее лице, вжало меня в стену. Молча она отступила в сторону и распахнула дверь, приглашая.
«Как ты поживаешь?» – она спросила обреченно, едва мы сели. Институты, семьи, дети – она готовилась выслушать весь старческий набор. «Мне сказала Барашкова, что вы – здесь». – «Ты хорошо выглядишь», – она отозвалась благодарно, понимая, что избавлена. «Вы не взяли сумку, вы шли в столовую?» Она посмотрела на меня внимательно и кивнула: «Да, через двадцать минут репетиция, – она взглянула на часы. – Уже через пятнадцать». У нее не было секретаря, чтобы сообщить мне об окончании аудиенции. Что-то холодноватое проступило в ее глазах: сейчас я должна была спросить о том, что она репетирует, и тогда, вежливо ответив на мой вопрос, она смогла бы встать и распрощаться. «Если я узнаю, что ты пришла на репетицию голодная, я отстраню тебя», я вспомнила, так она ответила на заботу моей матери. На заботу обо мне. В этой школе родительницей была я. «Вы уже не успеете поесть, это из-за меня. Я пришла без предупреждения. Вот, – я открыла сумку и вынула пирожок, – только он с луком, я купила у метро». Она протянула руку. Я видела, как она дрогнула, ее протянутая рука. Лампы дневного света сложили крылья под потолком. Окна, затянутые желтоватыми шторами, были узкими и высокими, совсем не похожими на наши. Она взяла пирожок и, развернув, надкусила. Я сидела перед ней молча, словно высохшая, пустая оболочка: кусочек сухого теста без начинки. «Почему ты не приходила?» – она спросила другим голосом, как будто только теперь, когда я возвратилась оттуда, где нельзя оставаться, она увидела меня. Я молчала. Мы обе знали ответ, мне не надо было отвечать. «Я пришла спросить разрешения прийти». Она кивнула, понимая. «Если бы я пришла к вам домой, вам было бы неудобно выгнать меня сразу, а здесь», – я улыбнулась слабо, как улыбаются после болезни. «Я бы не выгнала тебя», – она сказала неуверенно. «Можно я приду?» – «Да, – она ответила собранно и деловито и снова взглянула на часы. – Дня через два, на той неделе, я сама позвоню тебе, мне только что поставили телефон, но еще не дали номера, и ты придешь, оставь мне свой». Я написала на клочке, поднялась и вышла.