Время Женщин
Шрифт:
Ленка-леди Макбет – умирающая во грехах королева, Костя – ее косолапый и косоглазый супруг, Ленка-Оливия – слова автора, я – преступный лорд Маршал, который, сложись все иначе, той же ночью висел бы на столбе. Приглашая меня на страшное и решительное дело, король поручился сам за себя, за себя передо мною. Он дал мне слово в обмен на мою помощь, помощь в деле, кощунственном с точки зрения той эпохи. Каждый день я слышу свой голос, как будто говорю в трубку, не набрав последней цифры. Пустота окружает меня на репетициях, веселая пустота наших рассуждений. Отступаться нельзя, потому что она приказала.
Незадолго до Дня театра она попросила показать готовую сцену. Мы должны были дождаться окончания ее «Генриха» и выйти после них. Я была уверена, что генриховские сразу уйдут, но они не ушли. Ф. словно и не заметила: сидят и сидят. Она следила с доброжелательным вниманием. Ласковые глаза учительницы – как на чужое. Уличенный лорд Маршал воздел руки и повалился на колени перед
Королева сказала, что может надеть ночную рубаху леди Макбет и так и сидеть в ней до самой смерти. Королю вполне хватало костюма Ричарда, который мог сойти за панцирь, не ползать же по сцене в латах, да и вряд ли он явился бы в покои к умирающей греметь настоящим панцирем. Плащ с капюшоном, и – хорош. Ленка подала идею перекрасить голубоватое платье Оливии в торжественный и скромный черный. Со мной малой кровью не удавалось. У родителей я просить не рискнула. Деньги нашла сама: перестала завтракать и мало-помалу скопила солидную сумму, десять рублей, которой вполне хватило на синий сатиновый камзол и синий с белым подбоем плащ. На длинный монашеский хватило не вполне. По сравнению с Костиным мой выглядел куце: псевдофранцисканский капюшон едва закрывал лоб.
Через пару недель на имя Maman пришло официальное приглашение от нескольких культурных обществ южной Англии, в котором наш театр (сцена из «Ричарда» и сонеты), его руководитель, а также Maman и Б.Г. приглашались на гастроли по четырем южноанглийским городам за счет устроителей. Соблазн был велик, и Maman закинула удочку, на которую попался ответ: дескать, театр выехать может, но только с детьми из рабочих семей. Без надежды на успех Maman мягко предложила Ф. подготовить «Ричарда» в новом составе, почерпнув исполнителей из согласованного списка. Ф. отказалась, но слух пошел и достиг наших ушей. Мы обнаружили политическую подоплеку в самом факте своего рождения. Та зима соединила, казалось бы, несоединимые вещи: родителей и политику. Теперь, по прошествии четверти века, это соединение не кажется мне нелепым.
Последний день театра
Конечно, она сама набросала их фасоны. А может быть, показала на себе. С привычной легкостью обвела рукава плавными широкими движениями, узким собранным жестом подчеркнула талию – ладонями от груди, и подхватила широкую юбку концами пальцев. Она умела носить воображаемые платья. Обсудила с ними и цвета, но они, они молчали до самого Дня театра. Когда они появились, когда привезли на машинах, выглаженными, с иголочки, внесли, подымая от пола, Ф. порозовела. Они стояли в дверях, высоко подняв руки, и розовели ее радостью, потому что теперь нам, отставленным, становилось ясно как божий день, что, отставив, она не ошиблась. Она сделала правильный выбор, когда, отвернувшись от нас, повернулась к ним: к 9 «а», нашим соперникам по казахскому КВНу. Их родители заказали костюмы в настоящем ателье, но сами не пришли, побоялись побеспокоить. Вместо родителей, с ними не пришедших, стояли их великолепные, неописуемые по красоте платья: на каждое пошли, а значит, и были куплены метры и метры тончайшего шелка – желтого и бледновишневого для проказниц; черного, с жаккардовым узором для королевы-матери; белого атласа и шифона – для Джульетты. Платья проказниц держались на жестких обручах и были расшиты мелкими бантиками и широкими волнами кружев. Они были такими настоящими, что Ф. легко и с удовольствием сделала вид, что не замечает их фасонов – фасонов XVIII века. Стараниями новых родителей наступающий День театра становился роскошным: не шел ни в какое сравнение с предыдущими.
Она всегда смеялась над нашей способностью путаться во временах, стоило ей задать какой-нибудь исторический вопрос. В таких случаях она выводила нас из ступора ироническим: ладно, хоть до или после Рождества Христова? Теперь, когда Виндзорских угораздило залететь в другой век, она смолчала, не стала утешать их. Она вообще не стала никого утешать – ни нас, оторопевших, ни их – угораздивших, но заметила их временную ошибку, иначе с чего бы ей вскидывать глаза, бросать тот самый короткий взгляд, который она бросала всегда, когда ловила ошибку во временах. Коротким, кратчайшим взглядом она спрашивала меня: до или после? И я, только что любовавшаяся их платьями, платьями родительской любви и почтения – прекрасными, щедрыми и ошибочными, ответила: после. Мой куцый францисканский плащ не принадлежал ни одному из веков. Я не ела завтраков и шила сама. За ним не стояли мои домашние, от которых
Я не успела ничего додумать, потому что в дверь постучали. Прибежал гонец от мальчишек из соседнего кабинета и сообщил, что Федька-Ромео забыл дома темно-синие рейтузы. Ее взгляд оторвался от меня и собрался: «И что же, – она спрашивала, как спрашивают гонца, принесшего очень плохую весть, – он собирается шастать под балконом с голыми ногами?» Софка, белая, как родительский атлас, поднималась, забыв руку в волосах, в которые вплетала жемчуг. Я опустила глаза и увидела свои ноги в ярко-синих колготках, тех самых, которые отец привез из Чехословакии, и вот теперь они доросли до лорда Маршала, и значит, и до Ромео. Ф. поймала мой взгляд, коротко кивнула и отвернулась. «Выйди», – я спасла гонца и принялась стягивать. Стянув, я мгновенно и запоздало представила себе всю процессию, как мы идем до актового зала: белое, черное, желтое, вишневое – во всей красе, и я за ними, в синем коротком камзоле с голыми ногами, лезущими на каждом шагу из моего узкого, не вполне монашеского плаща. Я шла за ними, как призрак своей собственной жизни – до. Жалкий призрак, который носит короткие чулки в резинку. Я подошла к двери, сунула колготки и прошипела: «Принеси Костин плащ». Гонец кивнул, умчался и через минуту вернулся с плащом и Федькиным «спасибо». Призрак растаял. Я закуталась, и Софкина рука снова взялась за жемчуг. Ф. сказала, что все могут сесть в зале по правой стене и выходить прямо из зала, все, кроме Джульетты, которая должна быть на галерее. Сказала, посмотрела на меня, и я поняла, что ко мне ее «все» не относится: я буду сидеть за сценой с голыми ногами.
Господи, даже сейчас, хотя прошло уже четверть века, которые я пустила на то, чтобы найти все слова любви, я вижу, как они идут по школе, окруженные стеной онемения. Малыши, не допущенные в актовый зал, застывали столбиками вдоль стен. А.Н возглавлял процессию. Он шел в коричневом замшевом пиджаке, на вороте широкий отворот тончайших старинных кружев, на рукавах – крахмальные белые манжеты с раструбами, как краги. За ним желто-вишневые проказницы, убранные бантами и кружевами, за ними королевамать в черном жаккардовом шелку, окруженная черными же солдатами – убийцами ее сына (Костя шел с ними), за солдатами – нежно-сиреневые танцовщицы (Ирка, дождавшаяся своего часа), за ними жемчужно-белая Джульетта с белокурым Ромео. И в конце наш элиноровский остаток. Костя обернулся, поискал меня глазами. Я кивнула, и он отстал от солдат. Сказала, что буду за сценой до самого конца, потому что Элинор последняя, пошли кого-нибудь за своим плащом. «Ты как?» – он спросил заботливо, и я пожала плечами: «Нормально», – но он вложил мне в руку апельсин. Мы задержались всего на минуту, но когда вошли, все уже расселись. Зрители смотрели на меня и думали: что же должно быть под моим черным плащом, если у всех остальных такие платья! Я шла за сцену, усмехаясь, потому что под плащом было пусто: ничего, кроме голых ног и апельсина.
Уже смеются. Я заглядываю: А.Н. обнимает Тайку за талию и подкручивает ус. Проказницы щебечут. Пихнули А.Н. под рогожку и уселись на него как на сундук. Он кланяется, выводит проказниц на поклоны, подкручивает их как свои усы. Софкин голос, нежный, как белый атлас, как жемчужная корзиночка. Музыка, похожая на утренний птичий щебет. Ромео выскакивает на сцену, бегает туда-сюда... Больше не смотрю, сижу и думаю, только бы не забыл, только бы притащил колготки, мало ли что ударит в его влюбленную голову... И тут я услышала все сразу: тети-Галин шепот, ее всхлипывание, шуршание ног по лестничке, по которой он поднимается в темноте, неловко растопырив руки, как по канату. Стоит и боится наделать шума. Мои-то глаза привыкли. Глядит и не видит: я в черном плаще в темноте. Сижу и слушаю ту музыку: сиреневые пары, касаются кончиками пальцев – в пустоте.
Он уже разглядел, идет на цыпочках, балансирует, специально, клоун. «Ну?» – я спрашиваю. «Сейчас, – он отвечает торопливо, – отвернись». Электрическое пощелкивание, искрометные колготки, огни Эльма, тощие реи. «Вот», – он сует – комком. Они ужасно теплые, влажные от его влюбленной теплоты. Я выворачиваю и вешаю на руку, качаю, пусть они остынут. «Ты видела?» – «Твой отец там?» – я спрашиваю сама не знаю зачем, машинально, что? мне его отец. Но эти колготки – все еще не остывают. «Отвернись», – я снова говорю машинально, в этой-то темноте. «Это ты делала Элинор?» Я молчу и натягиваю остывшие. Его шепот срывается в голос. Неангельская музыка кончилась. Теперь они остановились – эти не ангелы. «Мой отец уехал в другой город», – если бы он назвал город, было бы – в командировку, но он сказал «в другой». Уехал от него как от крошки Цахеса. Он поворачивается ко мне, смотрит на меня, хотя я еще не сказала – можно. Я молчу и молчу, про мое позорное падение, про то, как я упала на колени с грохотом, а она смеялась надо мной, потому что я упала так, как падают рабы, а должна была – как свободные, мне надо сказать, но я молчу, потому что это из-за него я просидела здесь с голыми ногами. Я жму и жму апельсин, еще чуть-чуть – и брызнет желтым. Все остыло, сейчас объявят Элинор. Ирка уже объявляет. По-английски, то, что будет по-русски, словно их родной – уже английский. Быстрые шаги по лестнице: «Давай плащ». Нагибаюсь и кладу апельсин на пол. Спускаюсь по лесенке, встаю рядом с тетей Галей. Она не смеет всхлипнуть. Лунная полоса с галереи. Что-то в моем горле – неладное, чужое: оно привыкло по-английски. Русский подступает. Сам ты – Цахес. Ленка ведет королеву.