Время Женщин
Шрифт:
Я не пошла в Публичку за этой сказкой. Сначала подумала, что надо пойти, а потом не пошла. Его отец сказал, страшная. Я не захотела. Не захотела – и все.
Фея фон Розеншен, или Розенгрюншен, отнюдь не высокая женщина с очень короткой стрижкой, лицо которой ни один человек на земле не признал бы безупречно красивым. Ее лицо, когда она по своему обыкновению неподвижно и строго смотрела куда-то в сторону, прислушиваясь к нашим произносимым со сцены словам, производило странное, подчас жутковатое впечатление. Бледные щеки, синеватые тени, желтые, плотно сжатые губы. Стоя на сцене, я никогда, за все мои долгие годы, не посмела взглянуть в ее сторону, но я всегда знала об этой, другой ее стороне, в которую, слушая нас, она смотрела остановившимся, грозным взглядом, различая за словами, которые сама вложила в наши уста, чтото жутковатое, один взгляд на которое белит щеки, сводит губы и заставляет синеть голубоватые тени. Она никогда не называла нас крошками. Маленькая фея с короткой стрижкой, отливавшей рыжеватым, или пусть уж будет – золотистым, изо дня в день причесывала наши волосы, делая их волнистыми кудрями. Она кормила нас своей пищей, как птица – из клюва в клюв: из горла, из своих рук. Она любила нас и любовалась нами, однако в этой любви было больше обреченности, чем надежды, потому что она знала о своих крошках куда больше, чем знали о своих ее любимцы эпохи Просвещения. Действительность, выпавшая на ее долю: обманчиво пухлый блокадный голод, жалкое отпадение ее прежних учеников, которое она, по своей фрейлинской гордости, никогда не назвала изменой, но относилась-то как к измене, наша отвратительная история, до которой рано или поздно я дойду, – эта действительность не могла не научить ее тому, что есть на свете силы сильнее просвещения. Иначе
Злобная карлица, так назвал ее один из развенчанных крошек, через двадцать пять лет своей деятельной жизни, через три года после ее смерти. Пища ходит своим путем – незамкнутым хороводом крошек Цахес, взявшихся за руки: из кухни, через буфет, в голодные руки, которые сами относят в мойки отвратительные, недоеденные остатки. Этот хоровод замкнуть нельзя.
Уезжала и возвращалась
После Дня театра наше положение изменилось. Репетиции стали уважительной причиной, которую признавали все учителя без исключения. Перед уроком можно было подойти хоть к химичке, хоть к литераторше и, сделав серьезно-покаянное лицо, сказать, что вчера, к сожалению, потому что репетиция... Учительница кивала, принимая отказ. Хитрости хватало на то, чтобы не злоупотреблять. Никто из учителей никогда не сообщил Ф. об этом, не пожаловался на нас, хотя, говоря по чести, тут они были вполне в своем праве. То ли они побаивались ее, то ли действительно считали, что мы имеем право. Она-то, во всяком случае, так не считала. Да нам бы и в голову не пришло. Домашнее чтение, лекции по английской и американской литературе, подготовка к диктантам – все выполнялось неукоснительно. Был, правда, одинединственный случай, уже в девятом, когда химичка, отчаявшись самостоятельно ввести нас с Иркой в берега, подошла к Ф. и пожаловалась, что мы болтаем на уроках. Мало того, она, видимо, полагаясь на учительскую солидарность, попросила Ф. временно отстранить нас от репетиций, до тех пор, пока... С химичкиной стороны это было безумием. Ограничься она простой жалобой, и Ф. стерла бы нас с Иркой с лица земли, но эта фраза, дай Бог Варваре Гавриловне здоровья, оказалась для нас спасительной. Нам Ф. не сказала ни слова, самой же Варваре Гавриловне предложила помощь. Сказала, что готова на время поменяться с нею местами и следить за дисциплиной на ее уроках, если Варвара Гавриловна со своей стороны любезно возьмет на себя ее обязанности. «Будьте уверены, если я приду на ваш урок, там станет тихо как в могиле и будет тихо – ровно столько времени, сколько я буду над этой могилой стоять». Чуть позже Ф. обыграла эту историю в капустнике, конечно, никого не называя по именам. Это был тот самый знаменитый капустник, который она однажды устроила для учителей. Никого из учеников не допустили. Некоторые подробности просочились через Светку, географичкину дочку. Ф. и Б.Г. играли разные сценки из школьной жизни, играли на русском, а учителя хохотали как бешеные. Она заставила их хохотать по-русски, кинула им их русский хохот, как кость.
Она любила слова. Иначе как бы она сумела выучить столько языков кроме родного: русский, английский, немецкий, итальянский, испанский, арабский, на котором говорила в детстве. Она выучила его, когда в конце войны мать отправила ее в эвакуацию в село под Казанью, откуда была родом. В материнском селе в свои четырнадцать лет она была верующей, молилась, повторяла суры за бабушкой. Бабушка была старенькая и почти слепая. С другими девочками Ф. собирала кизяк в степи и топила печку. Козьи шарики, иссохшие на степном солнце, не имели запаха. Она подкладывала сухой шарик бабушке и говорила: это – сухая вишенка. Бабушка брала на зубок, догадывалась, смеялась, грозила пальцем. Бог арабских сур вскорости исчез. От Него остались выстиранные добела шаровары, стянутые вокруг щиколоток; кувшины с водой для обмывания – несколько раз в день: высокие, с одной ручкой, выгибавшие длинные стыдливые шеи, когда их несли по двору. Идя с таким кувшином, стыдно повстречаться с мужчиной или парнем. Кувшины, шаровары, выскобленные деревянные полы, запах степи – степных сухих трав. Тоскуя перед смертью, она рассказывала о степных запахах. Солнцем и степью пахли ее духи.
Она любила слова. Грамматику – меньше. Ценила, как что-то само собой разумеющееся. Я не помню ни одного случая, чтобы она задала выучить наизусть какое-нибудь грамматическое правило, даже из тех, что входили в программу. Конечно, первое время она не могла не обсуждать с нами наши многочисленные грамматические ошибки. Я говорю, не могла не обсуждать, потому что сама, как ни странно, этих обсуждений не помню. Помню только то, как она исправляла ошибки: коротким, быстрым, яростным взглядом. Глядя пустыми глазами куда-то в дальний верхний угол, она выслушивала наши бесконечные пересказы и прошивала их яростными взглядами, как иглами. Сначала частые, мучительные уколы ярости, потом все реже и реже, почти не опуская глаз. Года через два беспрерывных тренировок мы с Иркой научились вылавливать и прошивать – безошибочно. Однажды она заметила. Теперь, пригвоздив ошибку, Ф. бросала быстрый взгляд и на нас. Потом так и стало: ошибка и – три скрещенных взгляда, ее и наши. Листами и листами домашнего чтения мы пересказывали Сэлинджера и Хемингуэя, но както незаметно наловчились нести отсебятину, конечно, не в пересказе, а по какому-нибудь более или менее произвольному поводу. В своем присутствии она позволяла такие упражнения редко – в особых случаях. Эти случаи наступали тогда, когда на урок приходила очередная группа методистов или учителей, являвшихся перенимать ее опыт. Тогда-то, при полнейшем ее попустительстве, мы и устраивали аттракцион без тени улыбки.
Вижу как сейчас: группа тетенек важно входит в класс, тогда уже лингафонный. Мы сидим по одному за оборудованными столами: кнопка включения-выключения, наушники, микрофон. На ее столе – пульт управления. Гости подсаживаются по одному к каждому из нас. Мы надеваем наушники, подносим микрофоны ко рту. Учительницы склоняются над блокнотами, перенимают ход урока. Мы пересказываем очередные три листа из «Тропою грома». Трагическая история любви Сары и Ленни – черного юноши и белой девушки. Отговорили. Отключились. Короткий комментарий. Ф. выставляет оценки. Никаких разборов ошибок. Проехали. «А сейчас у нас будет небольшая дискуссия по одному очень интересному вопросу», – она начинает на медленном английском, тихим и четким голосом – для гостей. «Тема дискуссии, – ясность произношения граничит с нежностью, – почему Фаита каждый год уезжала в Кейптаун из своего родного села, но каждый год возвращалась?» Они аккуратно записывают тему в блокноты. Похоже, «Тропою грома» они не читали. Фаита – местная проститутка. Широченные бедра, толстые ляжки, куча детей от разных портовых мужиков. Каждую весну Фаита уезжает в Кейптаун, но каждую осень возвращается в село с очередным младенцем во чреве. К весне, освободившись от бремени, она начинает тосковать. Нам предлагается обсудить почему. Варианты не заставляют ждать: уезжала в поисках любви, хотела иметь много детей, отправлялась на заработки, жаждала городских развлечений. В общем, тема неисчерпаемая. Учительницы по-настоящему ошарашены. Все-таки даже не институт – восьмой класс. Каждую очередную версию Ф. выслушивает серьезно, без улыбки. Мы рвемся в бой, руки взлетают одна за другой. Учительницы слушают с возрастающим личным интересом. Мы обсуждаем проблему, забирая все шире и шире. Ф. слушает уважительно. Только нам видно, какой смех зреет под ее серьезностью. Тема забирает тетенек, разворачивается как в кино. Им уже не хватает словарного запаса, чтобы следить за нашими гипотезами буквально, слово в слово. Нас несет все дальше и быстрее. Ф. слушает внимательно, чуть склоняя голову к плечу, но я уже вижу то, что не видят увлеченные методистки, – ее тоску. «Что он сейчас сказал?» – быстрый, горячий шепот над моим ухом. Моя тетенька дергает меня за рукав, просит перевести. Я тяну руку, мне некогда, у меня уже созрела своя мысль – об одиночестве. «Что она сказала?» Моя зудит
«Рожденные в года глухие...»
В начале мая, перед годовыми контрольными, она дала мне листок с новым циклом – на этот раз под музыку Массне. Сказала выучить. Сама же она в это время начала репетиции танца. Конечно, никто, кроме самих участников, об этом не знал, как всегда. Я узнала случайно: попала на их репетицию. Дело было так. На последнем уроке Ф. вызвала меня в коридор – приоткрыла дверь, извинилась, нашла меня глазами. Я поднялась и вышла. Она сказала, что завтра в девять утра англичане. Предупреди всех и сегодня выглади костюмы. Костюмы хранятся в ее кабинете в шкафу. После выступления запихивают как попало. Развешивать негде, домой уносить неудобно: делегации сваливаются неожиданно. Гладить костюмы – моя обязанность. Обычно я глажу перед самым выступлением, стою в ее кабинете за задней партой и машу утюгом. Другие ее группы привыкли, не обращают внимания: гладишь и гладь. То есть, конечно, обращают, но делают вид. А может, они просто радуются: подумаешь, актриса, вот ведь и гладит... Ф. стоит перед ними, как перед нами. Но все-таки – я думаю об этом неотрывно – она выбрала нас. С ними и ведет себя по-другому. С ними она добрее. С нами суровее и скорее – и на презрение, и на похвалу. На них она смотрит ласковыми глазами учительницы, как на группу Б.Г.
После уроков я пришла в ее кабинет – уже не голубой. Ей дали кабинет на одном этаже с Maman и Б.Г. Девочки заходят чуть позже, минут через десять. Перед репетицией она разрешает зайти в столовую. Сама не ходит. Я вообще не знаю, когда она успевает поесть. Пришли и встали парами. Она подходит к проигрывателю, включает музыку. Раньше я этого инструмента не слышала. Как будто пианино, но резче. Звуки тягучие, вьются, завиваются как кружева, будто кто-то плетет, вытягивает из пальцев. Две пары – девочка с девочкой. Шаг осторожный, тихий, вытягивают носок, не по-балетному. Сошлись, разошлись, руки – ветвями, коснулись ладонями коротко, горячо. Хлопок беззвучный, левая к левой – накрест. «Голова – назад, взгляд – неотрывно...» Они выполняют, смотрят глаза в глаза, снова и снова, по многу раз, как сонеты. Игла терзает звук, тянет, выплетает кружева. Про меня забыли. Счастье. Глажу медленно, выводя каждый шов. Тяну утюгом кружевные звуки. Она останавливает музыку. «У дам лбы должны быть высокими, как будто подбриты. Зачешем. Кавалерам волосы подвяжем. Глаз не отводить». Теперь я начинаю понимать. Дамы – Наталья и Лариска, кавалеры – Маринка и Вера. Медленно, медленно, как будто у меня руки-крюки, развешиваю костюмы на плечики. Голубое, попугайский, красно-белое.
Они сидят за партами, разговаривают о костюмах. Она говорит, сиреневатые. Острые узкие вырезы стянуты кружевами. Рукава двойные. Нижний – узкий, верхний – широкий с разрезом выше локтя. Она показывает им в книге. Поднялись. Ф. смотрит в мой угол коротким, нетерпеливым взглядом. Домыла, дотерла, догладила? На этой репетиции – я никто. Я заталкиваю утюг, тащу за собой портфель, ухожу. Я иду по коридору, за спиной, за ее дверью эта музыка. Там, за моей спиной они снова встают парами. Там – главное место на земле, но меня там нет. Нет там, значит, меня не должно быть. Я хочу лечь в угол, уткнуться в слепую стену. Если не там – значит, нигде.
В восьмом классе наши поэтические пятиминутки возобновились. Анастасия не очень-то хотела, но мы настояли. Наверное, и сама не рада, что когда-то придумала. Теперь с нами не очень-то и поспоришь. Мандельштам, Гумилев, Петрарка. Мы обсуждаем с Ф. Она подсказывает. Однажды Федя назвал Евтушенко. Ф. сказала, что Евтушенко хорошо читает. Анастасия предупредила: на следующий урок придет корреспондент из «Пионерской правды». У нас – Гумилев. «Может быть, заменим? – Анастасия спрашивает умильно, надеется на нашу сговорчивость, хотя бы на Евтушенко. – Вы ведь любите. Время еще есть». Мы протестуем шумно. Через неделю Ольга Ткачева приносит «Пионерскую правду». Она – председатель совета дружины. Им положено выписывать. Целая статья про нас. Читаем вслух. Гумилева как ни бывало. Просто дети читали стихи. Оказывается, после урока корреспондентка разговорилась с нами. Корреспондент: «Любите ли вы стихи?» Федя Александров: «Конечно. Как же можно не любить такие проникновенные строки: “Людей неинтересных в мире нет. Их судьбы – как истории планет...”». У Федьки совершенно обалдевшая рожа: «Она что, дура или глухая? Я же ничего такого... Она и не спрашивала. Я бы...» Хохот. «То-то я всегда думаю, – кричит Федя, – почему это те, про кого в газете, такие идиоты?» – «Ага, идиоты, на себя посмотри, “проникновенные строки”!» – Славка орет еще громче. «Прекратите орать, я не глухая! И что здесь такого? – это уже Анастасия. – Что такого, Федя, глупого про тебя? Ты же любишь Евтушенко. Почему ты привязываешься к словам? Проникновенные. Они действительно проникновенные». Уже не шум, не хохот. Шипим как змеи. Усенкова встает, дергает передник: «Ну, и пусть хорошие. Но мы так не говорили. И никогда не будем. Вы защищаете, как будто это вы сами писали». Вот теперь наконец-то тихо. Ольга откладывает газету. Больше не смеемся, не орем, не шипим. Анастасия сидит как красная надутая жаба. Заметку мы отнесли Ф. Думали, она возмутится. Пожала плечами брезгливо. Поэтические пятиминутки кончились. Анастасия не заикалась, мы не заговаривали. Через месяц Сергей Иванович, завуч русского языка, взял нас себе.
Сергей Иванович – человек особый. Невысокий блондин, всегда в одном и том же. Брюки уже блестят. Любит выказать суровость. Суровости надолго не хватает – страшно добрый. Сергею Ивановичу трудно. Завуч русского языка в английской школе – довольно сомнительная должность. Второй помощник Maman после Б.Г. На нем расписание, которое надо утрясать, учителя-предметники, все, кроме англичан. Он ходит по школе и улыбается. Отношения с Б.Г. у них ровные, орбиты не пересекаются. Никто никогда не видит их вместе, кроме тех случаев, когда они оба эскортируют Maman. На уроках русского С.И. любит устраивать словарные диктанты. Диктует быстро и сердито: как бы то ни было, неоткуда и не от кого ждать помощи, электрификация, участвовать, расчетливый... Никогда не повторяет. Не успел, не расслышал – сам виноват. Сергей Иванович любит тех писателей, которые в программе. Знает тьму цитат. Учит отвечать, как надо. Для поступления. «Вот вы думаете, они там сидят за Невой, ждут вас и руками плещут?» – эпический зачин про университет. Учит, как должно отвечать: «Бросаете тезис и дальше идете по тексту». Сашка Гучков у доски: «Сергей Иваныч, а что дальше?» С.И. сидит, уютно устроившись за первой партой, как всегда на опросе. «Я же сказал, Гучков, что здесь непонятного? Бросай тезис!» – «Да мне никак не бросить», – стонет Гучков. В наших рядах медленно вскипает хохот. «Что значит не бросить? – С.И. возмущенно поворачивается лицом к классу. – Бросаешь так: “Под стать Дикому и Кабаниха”», – широкий взмах руки и челки. С.И. никогда не выводит четвертную механически, по совокупности полученных. Кто какую четвертную заслуживает, С.И. знает сам. Незадолго до конца он принимается за подготовку. По очереди подзывает тех, чьи текущие оценки не дотягивают. Предупреждает: «Учти, завтра спрашиваю. Неожиданно. У меня идешь на четверку. Спрошу Блока: “О доблестях, о подвигах, о славе...”» – «Сергей Иваныч, – канючит предупреждаемый, – ну почему – это? Я не люблю это стихотворение». – «Почему не любишь?! Прекрасное стихотворение. Жемчужина русской лирики», – С.И. хмурится, расстраивается по-настоящему. «Я хочу “Рожденные в года глухие...”», – упрямится предупреждаемый. «Хорошо, – С.И. соглашается сразу, – это тоже жемчужина русской лирики. Учти, – разговор начинается заново, как ни в чем не бывало. – Завтра спрашиваю неожиданно. “Рожденные в года глухие...”».