Все изменяет тебе
Шрифт:
Джон Саймон и все его товарищи так уставились на меня, как будто мой ответ и в самом деле имел для них какую — то ценность.
— Скажу, что вы дурачье. Вы же сами полезли в силки. А все эти пенбори подкрались к вам и, к своему удоволь ствию, захлестнули петлю, как я бы сделал с фазаном. Слушай, Джон Саймон! Есть один только единственный способ наплевать в глаза этим железорудным мошенникам: повернуться к ним тем местом, откуда ноги растут, и возвратиться к родным горам и полям!
— Чепуха! — сказал Уилфи Баньон. — Послушай — ка, арфист: ты, как говорится, поэт, остер на язык, скор на ноги и любому ловкачу — охотнику нос утрешь. Очень, ко-; нечно, жаль, что таких, как ты, по пальцам перечесть. Люди тяжелы на подъем, неповоротливы. А если они сами лезут в силки, так это потому, что там им сулят жилье получше и чуть побольше жратвы, чем в другом месте, хотя очень может быть, что в конечном счете
— Жизнь, — сказал я, — должно быть, плачет горькими слезами от того, что вы так глупо ее проживаете.
— А ты думаешь, что народ свободен в своем выборе? Нет у него выбора. Если с твоего дома сорвана крыша, тебе не остается ничего другого, как искать убежища от дождя. Если у тебя вырвали кусок изо рта, ты не станешь предлагать кому — нибудь свой желудок напрокат. Вот, посуди сам: пять лет тому назад 'у моего отца, братьев и у меня была на холме своя ферма, неплохая ферма. Своей волей и своими руками мы сделали из бесплодной земли плодородную и заставили пшеницу родиться там, где она, казалось бы, не могла расти. И вот нашу землю забрал лорд Плиммон, краснобай, солдафон, местный политик. Он сделал себе имя несколькими либеральными речами в парламенте насчет того, какое — де преступление использовать детей на вредной работе в шахтах. Он присвоил себе нашу ферму на том основании, что у нас, видите ли, нет достаточных средств и мы неспособны извлечь из земли те богатства, которые она может дать. А его друзья в парламенте благословили его на такие дела. Мы отказались было подчиниться. Но он — военный комендант гарнизона в Тод- бори, и ему ничего не стоило прислать к нам подразделение кавалеристов — добровольцев. Те заняли холм и выкурили наше семейство по всем правилам лисьей охоты. Они, разумеется, добились своего, и вот я в Мунли. Льюис и Лэйтон могли бы рассказать тебе такие же истории. Поверь мне, арфист, у нас нет выбора. Есть только тощий зад фермера, копошащегося на своей ниве, и обутая в сапог нога знатного хлыща, который пинком отправляет этого фермера на еще более скудные земли.
— И поделом побитым глупцам! — сказал я. — Есть тысячи способов содрать сапог с барской ноги; есть немало способов подставить ножку самому ловкому боксеру; должны быть средства и для того, чтобы закрепить землю за фермером на вечные времена, обеспечить человеку свободу, а его желудку — пищу. Но как раз здесь вы и беспомощны.
— Ты ошибаешься, Алан, — сказал Джон Саймон. — У нас, в Мунли, как и в других таких же поселках, люди наконец почувствовали себя не совсем беспомощными. Они тесно сомкнулись, и их много. Сообща нетрудно разобраться в том, что полезно и что вредно в наши дни и чего ждать в будущем. В глуши они были одиноки на своих делянках. Там с каждым из них порознь мог расправиться всякий, кто на свой риск отваживался на грабеж. Как ни свирепствовал там голод, нельзя было бы найти среди них больше полдесятка отощавших и обезумевших чудаков, которые вооружились бы вилами и сказали: дальше ни шагу.
— Да они нисколько и не изменились. Все такие же молчальники и страстотерйцы. Навоз во образе человеческом, но навоз, который не может отстоять даже свое старинное право попасть в борозду.
— Неверно, Алан. Конечно, если ты пощупаешь сверху этих людей, то тебе покажется, что две трети из них пустые и темные, как погреб. Но свет разгорается все сильнее. Земля уже не так доступна грабителям, как прежде. Кое — где начинают появляться межевые знаки. Когда обездоленные деревни впервые изрыгнули свое население в шахтерские поселки, люди были так оглушены несчастьем и так взбудоражены позвякиванием денег, которыми их заманивали шахтовладельцы, что не очень — то способны были прислушаться к боли от подрубания собственных корней. Теперь они пришли в себя, взбудораженность постепенно улеглась. Люди начали оглядываться по сторонам. Каждый прожитый день говорит им, что они стоят на пороге нового мира.
— Я напомню тебе об этом, Джон Саймон, когда Пенбори загонит тебя в железную могилу. К чему ты клонишь? Допустим, вы так крепко возьмете за глотку хозяев.
что они откажутся от своих звериных повадок. Но даже тогда — чего вы добьетесь? Взбаламутили людей — а дальше что?
— Я же сказал тебе: мы вступаем в новый век. Это будет суровая, бурная полоса жизни.
— Вполне допускаю, но если уж Мунли — веха на вашем пути, то легко себе представить, куда этот путь приведет. Время настанет такое, что о нем и подумать страшно.
— Мы ничтожное звено в длинной цепи. Но как бы мало нас ни уцелело, наши трупы будут опорой для новых отрядов — им уже легче будет взбираться на вершину. Да, в этом есть тихая, сдержанная самоотверженность. Это же особая радость, Алан, еще большая, чем радость наших скитаний в горах: сознавать, что ты частица массы, нащупывающей выход после первой ночи чудовищных кошмаров.
Я лег на спину, положил голову на траву и, покусывая стебелек, смотрел на Джона, устремившего взгляд на покачивающуюся прямоугольную голову Дэви. Мне вспомнились долгие дни, которые мы провели с Джоном на таких же холмах в северной части страны, глядя вниз на пустынные, девственные долины, и продолжительные беседы о свойствах человеческого сердца с дядей Джона — многоопытным старым пастухом, который длинными мудрыми речами усыплял своих овец, а частенько и меня с ними. Эти чудесные часы всегда завершались смехом, и все мы сходились на том, что, пока ночь застает нас веселыми, с неистраченным запасом радости, никто не услышит от нас обычных жалоб на жестокость жизни. Но сколько я ни вглядывался теперь в Джона Саймона, я не видел на лице его и следа былой радости. И я спросил себя: какие же невзгоды заставили Джона носиться на волне тревожных раздумий?
— Каков он из себя, этот Пенбори? — спросил я.
— Человек приятной наружности. Одет аккуратно, все вещи на нем впору. При одной мысли о жестокости его, вероятно, бросает в жар. А своего юрисконсульта Джэр- виса он заставляет хватать за шиворот всякого, кто не хочет верить, что он, Пенбори, самый доброжелательный из всех людей, когда — либо живших под сенью Артурова Венца, — со времен самого короля Артура. Он вполне хорош для тех, кто принимает его, каков он есть, кто идет навстречу смерти, не трудясь как — нибудь осмыслить окружающее. Но и глаза и представления у него совсем иные, чем у нас. Иной раз, когда он заглядывает к нам в литейный цех, мне хочется подойти к нему и спросить: как это получается, что два человека, родившихся в совершенно разных условиях, выглядят так, будто они появились на свет под одной крышей? Последнее время мы видим его не часто. Я слышал, будто застой в делах очень огорчает его и он слег. Что ж, мы рады, что он так чувствителен. А примирись он с застоем, у нас найдется немало людей, которых хлебом не корми, но дай им повод помучиться. Они и его снабдят новыми причинами для самобичевания.
— Лимюэл вполне доволен Пенбори, — сказал я. — Он чуть ли не на брюхе ползает и скулит при одном упоминании о своем хозяине. Уж у Пенбори сапоги никогда не будут грязны: стоит ему свистнуть — и язык Лимюэла к его услугам.
— Лимюэла, пекаря? Когда же ты успел встретиться с ним?
— При входе в поселок. Что он такое теперь?
— Ты же видел его лавку.
— Видать, разбогател. В лавке полно хлебных изделий, верхней одежды, и чего — чего только в ней нет.
— С год тому назад Пенбори вытащил его из крысиной норы, где была его пекарня. Вывел его в люди, и теперь Лимюэл — один из мелких кровеносных сосудов Пенбори, один из протоков для какой — то доли хозяйской крови и его замыслов. По — моему, Пенбори собирается использовать лимюэловскую лавочку для выкачивания денег из карманов рабочих. Забитые и замученные долгами будут поневоле являться сюда и в обмен на продукты оставлять здесь большую половину своего заработка. Вблизи от того места, где Лимюэл построил свое новое предприятие, стояли две другие лавочки, неплохо торговавшие по мелочам, но Пенбори нашел способ прихлопнуть их. С помощью такого советника, как Джервис, который даже волосы отращивает себе под пуделя, Пенбори без всяких затруднений решает, какие двери в Мунли открыть и какие закрыть.
— Лимюэл жаловался мне, что его считают доносчиком. Верно это?
— Если всмотреться в лимюэловское ухо, то нетрудно заметить, что краешек его в зубцах. Это оттого, что Ли-1 мюэл недостаточно быстро убрал свое ухо, когда один из тех, за кем он подслушивал, решил испытать на нем остроту своих зубов. Лимюэл — это продолжение хозяйской барабанной перепонки. Это крот, который подкапывается исподтишка. Душой он глух, как тетерев.
Я рассмеялся. В этих словах я узнал прежнего Джона Саймона с его капризной и быстрой, как стрела, фантазией.
— Да и крот — то он из опасных! — добавил Льюис.
— Чем же он опасен? — спросил я.
Глядя на Льюиса, я подумал: а уж не пересаливает ли он, придавая своему лицу такое строгое и мрачное выражение при одной мысли о Лимюэле? Мне все еще казалось, что у коротышки — пекаря и без того хлопот полон рот: справиться бы ему с печкой, с квашней, а тут еще испуганные глаза его жены Изабеллы, — где уж тут брать на себя роль сверхугрозы миру среди людей?
— Не вижу в нем ничего опасного. Что он крот — согласен. Но ведь все мы пользуемся какими — нибудь уловками, чтобы прятаться от дневного света. Под людей подкапывается? Тоже допускаю. Но кого он когда — либо укусил по настоящему, до крови?