Все люди смертны
Шрифт:
И я запел с ними.
Это не так, думал я. Я не такой, как они… Наполовину укрывшись за колонной, я смотрел, как они танцевали. Вердье сжимал руку Марианны, иногда их тела соприкасались, он вдыхал ее запах; на ней было длинное синее платье с глубоким декольте, и мне хотелось стиснуть это хрупкое тело, но я стоял в оцепенении. Ваше тело не такое, как у других. Мои руки и губы давно окаменели, я не мог прикасаться к ней; я не мог смеяться, как они, с таким же спокойным вожделением. Они были одной
— Куда вы?
— Я возвращаюсь в Креси.
— Не попрощавшись со мной?
— Не хотел вас беспокоить.
Она удивленно посмотрела на меня:
— Что происходит? Почему вы так быстро уходите?
— Вы прекрасно знаете, что я не слишком общителен.
— Мне хотелось бы немного поговорить с вами.
— Как вам угодно.
Мы прошли по плиточному полу вестибюля, и Марианна толкнула дверь в библиотеку; там никого не было, и приглушенные голоса скрипок едва достигали нашего слуха сквозь стены, уставленные книгами.
— Я хотела сказать вам, что нам будет очень жаль, если вы откажетесь состоять в нашем благотворительном комитете. Почему вы не хотите согласиться?
— Я не гожусь для таких дел.
— Но почему?
— Я боюсь ошибиться, — ответил я. — Как бы мне не подпалить стариков, вместо того чтобы построить им приют, не выпустить душевнобольных на свободу, а философов не упрятать в психушку.
Она покачала головой:
— Не понимаю. Организовать университет нам удалось именно благодаря вам; ваша речь на открытии была замечательной. Но в какие-то минуты вы, кажется, совсем не верите в пользу наших усилий.
Я молчал, и она сказала в нетерпении:
— Так что же вы думаете?
— Признаться, я не верю в прогресс.
— Однако очевидно, что сегодня мы ближе, чем когда бы то ни было, к правде и даже к справедливости.
— А вы уверены, что ваши правда и справедливость стоят больше, чем они стоили в прошлые века?
— Но вы признаете, что наука лучше невежества, терпимость лучше фанатизма, а свобода лучше рабства?
Ее наивный пыл меня раздражал; она говорила их языком. Я сказал:
— Как сказал мне когда-то один человек, существует единственное благо: поступать согласно своим убеждениям. Я думаю, он был прав, и все, что мы пытаемся сделать для других, бесполезно.
— Ну вот! — воскликнула она с торжеством. — А если мои убеждения толкают меня бороться за терпимость, разум, свободу?
Я пожал плечами:
— Ну так и боритесь. Меня мои убеждения никогда ни на что не толкают.
— В таком случае почему вы нам помогли?
Она смотрела на меня с таким искренним беспокойством, что меня снова захлестнуло желание довериться ей без оглядки: только тогда я стану по-настоящему живым, буду самим собой и мы сможем говорить без экивоков. Но мне вспомнилось искаженное мукой лицо Карлье.
—
— Я вам не верю! — воскликнула она.
В ее глазах были признательность, нежность и вера, и мне хотелось быть тем, кого она во мне видела. Но все в моем поведении было фальшью: каждое слово, каждое молчание, каждый жест и каждое выражение лица лгали ей. Я не мог сказать ей правды, мне противно было ее обманывать, и мне оставалось только уйти.
— Но это так. И теперь я возвращаюсь к своим ретортам.
Она через силу улыбнулась.
— Ваш уход для меня неожиданность. — Она сжала ручку двери и спросила: — Когда мы с вами увидимся?
Повисло молчание; она прислонилась спиной к двери, так близко от меня, и ее голые плечи светились в полумраке; я чувствовал запах ее волос. Взгляд ее звал меня: только одно мое слово, только один жест. Я думал, что все будет ложью, ее счастье, ее жизнь, наша любовь будут ложью и каждый мой поцелуй будет предательством. Я сказал:
— Мне кажется, вы больше не нуждаетесь во мне.
Ее лицо вытянулось.
— Какая муха вас укусила, Фоска? Разве мы не друзья?
— Друзей у вас и без меня хватает.
Она искренне рассмеялась:
— Неужели вы ревнуете?
— Почему бы и нет?
И снова я лгал, ведь речь не шла о банальной ревности.
— Это глупо, — сказала она.
— Я не создан для жизни в людском обществе, — с досадой обронил я.
— Вы не созданы для одиночества.
Одиночество. Я вспомнил запах сада вокруг кишащего муравейника и снова ощутил этот привкус смерти у себя во рту; небо было голо, равнина пустынна; и мне сделалось страшно. Слова, которые я не хотел произносить, прозвучали помимо моей воли:
— Поедем ко мне.
— Ехать к вам? — удивилась она. — Надолго ли?
Я протянул к ней руки. Все будет ложью: и желание, наполнявшее мое сердце, и объятия моих рук, сжимавших ее смертное тело, — но я больше не мог противиться чувству, я крепко прижал ее к себе, как сделал бы обычный мужчина, и сказал:
— На всю жизнь. Могли бы вы провести со мной всю жизнь?
— Хоть целую вечность, — ответила она.
Вернувшись наутро в Креси, я постучал в дверь к Бомпару. Он как раз собирался обмакнуть кусочек печенья в чашку кофе: у него уже появились стариковские повадки. Я сел напротив него.
— Бомпар, ты удивишься, — начал я.
— Посмотрим, — отозвался он равнодушно.
— Я решил кое-что для тебя сделать.
Он даже головы не поднял.
— В самом деле?
— Да. Меня мучит совесть, что я так долго продержал тебя при себе, не давая возможности попытать счастья. Мне сказали, что граф де Фретиньи, который отправляется с миссией ко двору русской императрицы, ищет секретаря: ловкий интриган сумеет там преуспеть. Я буду горячо тебя рекомендовать и снабжу кругленькой суммой, чтобы ты мог блистать в Санкт-Петербурге.