Все люди - враги
Шрифт:
– На греческие календы. Он поймет.
Она ушла недоумевая. Тони вскочил с кровати, надел сорочку и фланелевые брюки, вынес на террасу стол и, два маленьких плетеных кресла. Посмотрев, все ли он приготовил и не забыл ли чего, он пошел в конец террасы, сорвал несколько цикламенов и фрезий и положил их возле прибора Кэти. Минуту спустя он услышал ее осторожный стук в дверь.
– О!
– воскликнул он, увидев, что она совершенно одета.
– Какой официальный визит. Guten Morgen, gnadige Frau! [Доброе утро, сударыня (нем.)]
– Bitte, bitte schon! [Пожалуйста, прошу вас! (нем.)]
Когда Кэти улыбалась или смеялась, испуганное, грустное выражение пропадало с ее лица, Тони казалось, будто исчезнувшее солнце снова возвращается на небо.
– Твое молоко и кофе не остыли?
– спросил Тони, когда они сели за стол.
– Нет, - ответила Кэти, дотронувшись рукой до кувшина, - о, какое горячее! Какой роскошный завтрак, Тони! Я просто не в состоянии все это съесть.
– Да и не нужно. Разве ты не знаешь, что мы, праздные богачи, снимаем с жизни только сливки. Ешь вот этот сотовый мед, ну хоть ложкой, если хочешь.
– Меня будет тошнить, - здраво заметила Кэти, - а я хочу быть здоровой и толстой, как знатная турчанка. Это ведь твой идеал, не правда ли? Я ДУмаю начать с апельсина.
– Когда я был маленьким, - сказал Тони, понемногу отхлебывая кофе, - у нас часто гостил в доме один старый толстый судья, и вот каждое утро, через пять минут после того, как мы садились за стол, он говорил моему отцу:"Ну, Кларендон, что мы будем делать сегодня?" Этакие неугомонные люди! Ты рада, что нам не нужно задавать друг другу этот вопрос?
– Если бы мы сидели здесь вместе целый день и ничего другого не делали, это было бы райское житье. Ах, Тони, Тони, счастье мое, если бы ты знал, как мне хочется танцевать и петь при мысли, что мне не надо возвращаться в этот ненавистный магазин, в ненавистную Вену.
– Мысль приятная, правда? Но, Кэти, Кэти, счастье мое, если бы ты знала, как мне хочется петь и танцевать при мысли, что мне не надо возвращаться в эту ненавистную контору, в этот ненавистный Лондон.
– Какие мы с тобой патриоты!
– сказала Кэти, смеясь.
– Как мы любим наши отечества!
– Не так много они для нас сделали, - сказал Тони чуть-чуть брюзгливо, - кроме того, что там пытались нас убить и разорить. Если мы были у них в долгу, то уплатили с лихвой. Больше они с нас ничего не получат. Ах, ты еще посмотришь, какой я ловкач, как чудно я умею навострить лыжи.
– А что это значит?
– Смыться, дать стрекача, взвалить свою ношу белого раба на горб правительству, обмишурить их, сняться с якоря.
– Мне бы хотелось получше знать английский язык, - сказала задумчиво Кэти.
– Какое множество непонятных слов! У меня плохое произношение, Тони?
– Ужасное. Тебе бы следовало потребовать у мистера Берлица обратно свои деньги.
– Ну, а у тебя чудовищный английский акцент,
"Я англичанин, я англичанин, я англичанин!"
– Ну, а как же. Я горжусь своим английским акцентом. Если бы я не был англичанином... Я хотел бы быть англичанином.
– Ого!
– вскричала Кэти, смеясь.
– Ведь ты только что уверял, что не хочешь быть патриотом и собираешься, как это ты сказал... навострить стрекача.
– А ты разве не гордишься тем, что ты австриячка? Это означает, что ты гордишься собой и той страной, из которой происходишь. Но ведь это же не значит быть кретином и позволять толкать себя на преступление или на какие-то бессмысленные вещи, потому что какому-то идиотскому правительству угодно, чтобы ты совершал их. Есть другие, более высокие жизненные мерила, чем у этих мрачных пещерных людей. Да ну их к черту!
– Ты мой дорогой, любимый, я не знаю, говоришь ли ты глупости, или очень умные вещи, но я знаю, что сердце мое раскрывается, как цветок, как цикламен, полный меда, для тебя, оттого что мы здесь вдвоем с тобой и говорим так, как говорили когда-то.
Я так счастлива, что даже не могу больше есть меда! Если мне теперь и взгрустнется порой, это ничего, ты не обращай внимания. Нужно время, чтобы привыкнуть не быть одинокой и несчастной.
Тони нагнулся и поцеловав ее руку. Заметив, что она позавтракала, он пошел в свою комнату, принес сигареты, спички, блокнот и вечное перо.
– Можно набросать телеграммы, пока мы курим, - сказал он.
– А потом, попозже, мы пойдем на пьяццу и узнаем, сколько будет стоить переслать сундук из Вены. Он большой у тебя?
– Нет. И там такие жалкие маленькие вещицы, что вряд ли стоит их пересылать. Но там твои письма и бусы, которые ты подарил мне накануне нашего отъезда с Эа. Ты помнишь? Они были так дороги мне все это время, что я даже и сейчас не могу расстаться с ними. И потом, Тони...
– Что?
– Есть еще одна вещь - только одна, - которую я должна тебе сказать, прежде чем принять все твои щедрые дары, нет, пожалуй, две. Первая - я так хочу быть твоей возлюбленной, что не променяла бы это счастье даже на перспективу стать императрицей или... или пресвятой девой. Вторая - я не собираюсь висеть у тебя на шее. Ты всегда можешь в любую минуту уйти от меня, если захочешь.
– Я не хочу.
– Ну, а может быть, захочешь. Я это и хочу сказать.
– Не знаю, так ли я великодушен, как ты, Кэти, - задумчиво сказал Тони.
– Мне было бы ужасно досадно, если бы ты захотела уйти. Но, может быть, через тридцать три года...
– Почему через тридцать три?
– Потому что мне сейчас тридцать три. Это уже вторая половина жизни. Первая принадлежала тебе, и у нас ее украли. Вторая должна быть твоей. Ну, я пойду одеваться, пока ты напишешь эти телеграммы.