Все так
Шрифт:
“Вы — подозрительный молодой человек. Вас ничего не волнует. Вас надо было чаще прорабатывать на комсомольских собраниях. Зачем вы выучили иностранные языки?”
Костику хотелось погладить профессора Попова по голове. В один момент, еще в августе 1991-го, профессорская шевелюра рассыпалась, как замок, слепленный на скорую руку из сухого снега. Несколько верных присяге волос продолжали расти на макушке, сохраняя нежную, но разрозненную память о том, каким профессор Попов был во младенчестве.
Крупа, яйца, суповой набор, чай, макароны, ряженка. Попов не был гурманом, но совершенно не представлял,
Как можно жить без боли, если у тебя есть глаза?
Почему ты не плачешь и не смеешься, если у тебя есть уши?
Зачем это все, если у тебя есть ноги и ты можешь их сделать?
Другие вопросы выходили за пределы “Красной Шапочки” и звучали только тогда, когда профессор Попов выпивал “профилактический” шкалик водки, примирялся с действительностью и академично переходил на “вы”.
Какого волка вы кормите?
Бабушка ваша в молодости была красавицей необыкновенной, знаете ли? И считалась ведьмой?
Уверены ли, что бесчувственность ваша когда-нибудь не сыграет на стороне противника?
Бог есть? Ленин врал?
Почем брали картофель?
В будущее с надеждой? В прошлое с презрением?
Ну, и кто вы все такие?
…И мы?
Костик не помнил, почем брал картофель. Он был нелюбопытен к текущему и знал это за собой. Как знал, что Бог, конечно же, есть. И что Люули — ведьма, и что профессор Попов тогда, в середине 50-х, парторг института, не взял Люули на кафедру иностранных языков, размахивая ее прошлым, не спрятанным и совсем не смиренным.
У Люули не было ума, чтобы записаться Людмилой, не было сил, чтобы забыть Эльзе, Мариту и Петера, и не было повода, чтобы не вписать в анкету умилительную фразу “получила домашнее образование”. Люули не смотрела в прошлое с презрением. Поэтому ей не было места в большом городе, где первым делом учатся забывать. “Тебе еще будет стыдно”, — сказала Люули Попову.
Теперь ему было стыдно. Предсказание сбылось. И никто из новой-старой профессуры северо-запада России не хотел связывать свое имя с именем профессора Попова, специалиста по истории КПСС и ее роли в организации социалистического соревнования в легкой промышленности в годы девятой пятилетки. Никто не хотел оппонировать Костику. Потому что никто не хотел сказать: “здравствуйте” профессору Попову.
Никто, кроме Тао Чун, китаянки, американки, исследовательницы из Иллинойса, бывшей аспирантки МГУ, хунвейбинки и знатока истории коммунистических режимов.
Тао Чун. Гончарова Весна. Она хорошо говорила по-русски. Даже гурманила, позволяя себе избегать слов с буквой “л”. Она была похожа на покосившийся, припорошенный инеем пенек и прихрамывала на правую ногу. Она была предписанно улыбчива и искренне матюкалась словом “брядь”. Она приехала по специальному гранту фонда Мак-Грегоров работать над проблемой провинциальных коммунизмов.
Ее судьба была удивительно счастливой. Ей было три года, когда к власти пришел великий Мао, а потому она не застала ужасов Чан Кайши. Ей было двадцать, когда великий Мао усомнился в пользе очкариков и решил спасать умников трудом. Тао Чун не носила очки. Она была студенткой, и надела красную повязку, и увидела, что ее родители не верят в Мао. Она плакала и просила отца исправиться. Потому что семья жила хорошо. Потому что маме разрешили родить второго ребенка. Но папа не слушал свою дочь. Тао Чун радовалась, когда сама везла папу в коммуну на переделку. Мама умерла по дороге из-за преждевременных родов. Маме было тридцать семь. Такая же длинная и хорошая жизнь, как у Пушкина. Папа умер через три года от истощения. А Тао Чун была ошибочно арестована, ее ошибочно пытали и ошибочно уничтожили кости: сначала в бедре, потом в голени. А потом, когда все выяснилось и Мао умер, Тао Чун заказала протез и пошла работать в школу историком.
Ей всегда было легко. В сорок четыре года ее, как самую лучшую из учителей, отправили в МГУ, в аспирантуру. В Москве она очень хотела встретить Ленина или Горбачева, но встретила Будду. Будда всегда сам решает, кого и где ему хочется встретить. В Москве он был черный, как уголь, и молчаливый, как подземелье. Он был коммунист. Но это — на всякий случай. И уже не имело значения. Тао Чун уехала с Буддой в Африку. Африка воевала. А Тао Чун была плохим бойцом, потому что не хотела воевать. Она была против насилия. И ее муж тоже был против. Мужа Тао Чун ошибочно расстреляли. И ребенок ее не пришел в этот мир, потому что пришел в другой, к другой женщине, в другую страну и в другое время. Тао Чун подобрали американцы. Там, где стреляют, всегда есть американцы.
Тао Чун никуда не бежала. Но стала беженкой. Тао Чун ни о чем не просила, но о ней написали книгу. А потом книгу написала и она сама. Тао — это гончары. Чун — это весна. Глина рассказывает о мире больше, чем он сам о себе знает. Если вам не жалко слез, плачьте. Но если жалко, ждите весну. Она вымоет вам лицо сама. Она высушит его солнцем и уберет с него тени.
Тао Чун преподавала в университете Иллинойса спецкурс по тоталитарным режимам. Она исследовала их, но не хотела судить. Тао Чун сказала профессору Попову, что он очень красивый, и на все время стажировки переселилась к нему в квартиру.
После этого у Костика сразу же нашлись оппоненты. И Тао Чун тоже выступала на его защите. Уезжая, Тао Чун предложила профессору Попову жениться на ней как можно скорее. И передала Костику привет от Мардж Рей.
Белой женщины для Костика у Мардж снова не нашлось.
Через год профессор Попов уехал в Штаты. А Костик получил место на кафедре и в общежитии для преподавателей.
Она говорила глупости.
Она была фантазерка.
Она чуть-чуть заикалась и громко смеялась всем застрявшим внутри горла звукам.
Она грызла кончик ручки.
Она морщила нос.
Она была похожа на первый снег.
Хотелось, чтобы она уткнулась в подмышку, чтобы прижать к себе и тихо качать. Или чтобы был карандаш. И чтобы им медленно, неуверенно и пьяно проводить на листе линии, которые нарисованы на всех стенах тенью ее рук.
И молчать, закусывая губу так сильно, чтобы внутрь, в рот, стала капать кровь. И чтобы кровь разлилась и нагрелась, чтобы было жарко.
Жарко, жарко, жарко.