Всего лишь несколько лет…
Шрифт:
— Что там любить, неизвестно. — Лицо Дуси было строго. — Я не знаю, Машка… Эти пережитки прошлого, они меня ужасно злят. И тебя они прямо захлестывают!
— Даже так!
— Выбрала себе божка. Глядеть тошно!
— Ты же его не знаешь!
— А ты знаешь? Ведь ты его придумала. Ходит, полон собой, ни на кого не глядит. Особенный! Пуп земли!
— Нет, Дуся, это не так.
— Ты себе просто в голову вбила. Ты во всем упрямая: и в хорошем, и в плохом… Вот и музыку хочешь бросить. А все из-за этого.
— Нет, Дуся, тут много причин. Я не могу объяснить.
Дуся
— Машенька, ты только не должна чувствовать обиду. Слышишь? Ведь если нас даже хороший человек не любит, даже очень хороший, это же не значит, что мы плохие — правда?
Что она: спрашивала или утверждала?
— Машенька, ведь никто же не знает… есть же такие болезни нераспознанные. Так и здесь. Никто не знает причину. Зачем же нам страдать от унижения? Ведь мы можем быть даже очень хорошими, правда?
— Все равно больно.
— Это так. Конечно. Но не нужно падать духом. Ну что ж делать? Нет — значит, нет. А жить все равно весело.
Она заявила это с грустью, но убежденно.
Маша молчала.
— Спать надо, — сказала Дуся решительно.
Утром, провожая Дусю на станцию, Маша чувствовала себя гораздо бодрее, чем накануне. У Дуси, напротив, был усталый вид.
Маша никак не решалась спросить про Володю. Но все-таки спросила. Дуся нахмурилась:
— Он тебе не пишет, что ли?
— Очень редко.
— Приедет. Пока учится заочно.
— На педагогическом?
— Да. На этом остановился.
— Вот если бы и я могла остановиться!
— А тебе зачем останавливаться? — сказала Дуся. — Твоя дорога проложена. Только петлять не надо!
Глава пятая
ЧУЖИЕ ГОРЕСТИ — ТВОИ
Это был месяц тяжелых разговоров. В конце августа за Машей приехала Руднева и увезла ее к себе.
Маша сначала отказывалась переезжать и согласилась лишь при условии, что будет работать.
— Хорошо, — сказала Елизавета Дмитриевна. — Только вечером. Никаких вечерних школ.
Но директорша новой школы — уже шестой в Машиной жизни — отказалась утвердить перевод.
— Вот еще новости, — сказала она, возвращая Рудневой заявление. — Может отлично ездить в старую школу. Что за герцогинь вы воспитываете!
— Вы поймите! — убеждала Руднева. — Она…
Но директорша не захотела понять. Закинув назад большую голову, причесанную по-старинному — валиком, с гребнями вокруг, — она сказала наставительно и не без иронии:
— Вундеркинды должны учиться в специальных школах.
И только в отделе народного образования перевод утвердили.
Маша играла ежедневно в фойе кинотеатра перед двумя вечерними сеансами.
Ее день был уплотнен до предела. Каждая минута на учете. Смотреть и смотреть на часы.
В четверть третьего кончались занятия в школе. В столовой, пока подадут обед, Маша
С трудом привыкала она к джазовому ансамблю и удивлялась выносливости своих товарищей. Саксофонист не только играет: вдруг вскочит, вытянет шею, изгибается, поворачивается вместе с инструментом направо и налево; ударник лязгает своими тарелками, притопывает ногами, трясет головой. Каждый как бы изображает свой инструмент, в этом главный эффект — в зрительности.
А пианист должен поспевать за частыми изменениями ритма и темпа, не теряться в синкопах, беспрерывно стучать по клавишам. Конечно, изображать фортепиано, качаться из стороны в сторону от самых басов до восьмой октавы, трястись и подскакивать на месте, как это проделывал ее предшественник, Маша не собиралась. И без того чувствуешь себя скаковой лошадью. И долго еще после игры дергаешься, как рабочий в фильме Чаплина «Новые времена».
Свистопляска, лязг, вой и мяуканье приводит в волнение и публику: она притопывает и подпевает, конечно, без слов. Потом на эстраду выходит певица. Развязный конферансье в лакированных туфлях подчеркнуто громко и раздельно объявляет:
— Исполнительница песен Виолетта Березкина!
Виолетта вымученно улыбается. Черное платье с блестками свисает с ее плеч, болтается вокруг щиколоток. Она с таинственным видом наклоняется вперед:
Я ваши мысли знаю, Я по глазам читаю.Голос неплохой, но дрожащий, слезливый. Маша знает историю певицы. Березкина и раньше пела в эстраде, но лишь выйдя замуж, поняла, до чего ей была не по душе ее профессия. Убирать квартиру до блеска, стряпать вкусные кушанья, купать и одевать ребенка, угождать доброму мужу — в этом была ее жизнь, ее призвание. Она любила свою кухню, газовую плиту, нарядный гастроном на улице Горького с его высоченными потолками и ажурной люстрой, любила осенний обильный рынок с его яркими красками. Когда приходилось бывать с мужем в кино, она от души жалела певиц, выступающих перед сеансами. Только если уж умирать с голоду, можно пойти на это.
И вот пришлось пойти на это. Долго не возвращался после войны муж, пропал без вести; в Сибири умерли родители; дочка слабенькая, все болеет, и надо петь песенки и цыганские романсы. Спасибо знакомому литавристу, что устроил ее здесь.
И вдруг письмо от мужа. Был в окружении.
— Ах, Марусенька! Вы говорите, теперь я должна быть счастлива. Господи, еще бы! Но вам одной, Маруся, скажу: я боюсь. Вы еще девочка, не поймете, но клянусь вам: мне страшно. Как он посмотрит? Ведь я уже не я. Все позабыла, стала грубая, нехозяйственная, ребенок неухоженный, больной. И сама я… Клянусь вам, вот моя карточка — видите, какая я была. А какая стала? Кого ему теперь любить?