Всемирный следопыт, 1928 № 05
Шрифт:
* * *
На коргах[52]), отскочивших от берега, пенит белую кипень прибой. Волны разбиваются с шумом и, покрывая седые камни обрывками пены, выбегают на берег. За грядами корг — тихая заводь, куда не прорываются грозные зыби.
Напряженно вглядываясь в кипящее на скалах море, капитан кутера[53]) Железников с тревогой прикидывает на глазомер расстояние, отделяющее судно от берега, и вслух думает:
— Штилеет… не выберет, набежим на
— Ослабь шкоты[55]), руля лево, держи так…
Слабый ветер и без того лениво трепыхал паруса. Их пузатые слабины не надувались, полотнища морщились, выгибая волнами, шкаторини[56]) обвисали. А когда разом отданные шкоты отпустили на слабую бомы[57]), в полотнищах не осталось ни малейшего нажима ветра.
— И что он выдумал? Прямо на луду… Совсем с ума спятил, — ворчит рулевой, перекатывая штурвал по команде.
Судно, переброшенное волной, легло поперек зыбей и, зарываясь в белоснежную россыпь, плавно пошло. Перед носом, совсем близко, замелькала жуткая канва подбитых коргами волн. Подхлестнутое огромной зыбью в корму судно быстро пошло на камни и… вот-вот наткнется на их грозные остряки.
На лицах матросов застыла тревога. Они слушают грозный рокот прибоя и молча ждут команды. Рулевой, словно в первый раз встал к штурвалу, впившись глазами в обвод колеса, крутит его из стороны в сторону.
Вдруг на палубе кутера ожило… Матросы умело и быстро перебирают снасти. Цепкие руки рулевого забегали по остям колеса, в живых смышленых глазах загорелись искорки, и штурвал, сверкая медяшкой, бешено закрутился.
— Руль право! Кливера нажимай, нажимай кливера[58])! Подводи все шкоты, крепи, — грохочет голос капитана.
Судно, разогнанное волной, послушно повернулось. Кливера жадно схватили полосу ветра, надулись, подобранные паруса напружились пузырями, судно накренилось и взяло крутой бейдевинд[59]).
С бодрым говором затеребенила вода по борту. Штевень[60]) режет крутые волны, и кутер все дальше и дальше отходит от грозных клыков гранита.
— Хитер, как швед, — глядя на капитана, с улыбкой проговорил рулевой.
Он больше не был похож на штурвального ученика, руки уверенно перекладывали рулевой привод и сообщали судну стойкость и уверенность. А когда до его слуха долетело «Лево руль»— он, уже не колеблясь, перекатил штурвал и с улыбкой восхищения следил за поворотом судна.
Кутер снова приблизился к цепи подводных камней. На этот раз Железнйков не волновался. Прямо перед носом судна лежал проход между коргами.
Железникову этот проход был знаком не хуже, чем улица родной деревни. На гранитном обрыве, вздымающемся над отлогим берегом, ясно видна щель горного ручья. Летний сухостой иссушил холодную струю падунца, не сверкает на мшистом седом граните его серебряный ключ, но на песке, сбегая от подножья обрыва к морю, лежит глубокая борозда, рассекающая береговую кайму.
Выждав, когда нос судна ляжет прямо на ручей, Железников еще раз проверил
— Держи так…
Судно плавно вкатилось в тихую воду залудья. Паруса, всплеснувшись на слабом ветру, упали. Хлюпнул двулапный якорь, проворчал по железной втулке клюза канат, и кутер заболтался на якорной стоянке…
* * *
Не один раз бывал Железников у этих берегов.
Сбирать ли пух на птичьих базарах, ловить ли гольца[61]) в глубоких губках, или нерпу стрелять по щелям, Едавшимся с океана в матеру[62]) острова, — заезжал он сюда.
Железников был одним из тех промышленников, 4то на хрупких суденышках целые месяцы болтаются по Ледовитому океану — от Шпицбергена до Карских ворот и от Канина Носа до полярных, вечно не тающих льдин — в поисках добычи.
Бухту, что приютила в своих тихих водах кутер «Смелый», Железников сильно любил. Были здесь удачные уловы гольца, неплохие птичьи базары с дорогим гагачьим пухом на скалистых изломинах берега.
Но больше всего он любил Песчанку— губу. Из дикой гранитной породы бежит чистый, как хрусталь, родник. После питья пресной речной воды, застоявшейся в посуде и пахнущей деревом, люди с жадностью припадают к слезам родника, как к целебному средству, и пьют.
После скитаний по океану, после отчаянных схваток со штормами, утомленные работой и грязью тесного кубрика[63]), люди здесь отдыхают. Постирают белье, обмоют грязь, толстым слоем прильнувшую к телу, на костре поджарят живность, что гнездится в поморских рубахах… и бодрее глядят обожженые ветром лица, становятся гибче корявые руки, ц в глазах ярче вспыхивает затемненная усталостью смелость.
— Никанорыч, и ты, Пашко, нут-ка яиц подтащите. Штой-то яичницы захотелось, — обратился Железников к старику помору и мальчику лет 10–12 — своему сыну, таскающим для костра плавник[64]).
— Это можно, — отозвался старик и, бросив охапку хвороста, направился к стоящей у берега шлюпке…
— За яйками, за яйками, — запрыгал, радуясь, Пашка и, не дожидаясь старика, стал карабкаться на обрывистый берег.
— Постой ты, дурень, дай ведро взять, — в подоле не принесешь яйки… — ворчал старик Никанорыч, доставая из лодки большое ведро, и легко подпрыгнул на гранитный выступ, опередив Пашку.
— Эх, Паш, Паш… когда-то и я умел лазить, — остановившись на карнизе скалы и переводя дух, проговорил старик.
— Да ты, дядя, и теперь неплохо лазишь, — отозвался Пашка.
Он тоже остановился, его озадачила крутая стена скалы, отвесно встающая над площадкой выступа. Ни трещинки, ни излучинки. Блестит на солнышке красноватый, с желтыми прожилками, гранит, и даже мох, любитель погреться на солнышке, не приклеился своей плесенью к гладкой гранитной скале.
— Нет, Паш, был конь, да изъездился… А попрыгал же я в былые годы! Немало погубил птичьих домиков… Эх… — с тоской не то о давно минувшей молодости, не то о разоренных гнездах, оборвал старик.