Вспоминать, чтобы помнить
Шрифт:
Но вернемся к художнику... Стоит ему только раз прибегнуть к помощи своих необычайных сил, — а я именно в таких магических терминах думаю об использовании в произведении искусства непристойного, — он неизбежно оказывается во власти неподвластных ему стихий. Поначалу он может стремиться разбудить читателей, но впоследствии сам переходит в другое измерение реальности, где уже не испытывает потребности никого пробуждать. Его бунт против всеобщей инерции по мере того, как крепчает его внутреннее зрение, претерпевает чудесное изменение: теперь он понимает и принимает тот порядок и гармонию, которые можно постичь только через веру. Его воображение растет по мере роста его сил, потому что творчество уходит корнями во внутреннее зрение — царство фантазии. В конце концов художник оказывается среди непристойных само обвинений, как завоеватель — среди развалин побежденного
Как только эта высота взята, какими убогими и незначительными кажутся обвинения моралистов! Как бессмыслен спор — обладает или нет данное произведение высокими литературными достоинствами! Как нелепа сама постановка вопроса, нравственна или безнравственна природа этого творения! Любой смелый поступок может вызвать обвинение в вульгарности. В природе мольбы, безумной мольбы об общении все — драматично. Насилие, проявляемое в действии или в слове, — переиначенная молитва. Сама инициация — насильственный процесс очищения и слияния. Все, что требует радикального вмешательства, нуждается в Боге — и всегда через некую форму смерти или уничтожения. Всякое проявление непристойного заставляет чувствовать неминуемую смерть формы. Те, кто обладает высшим знанием, не проявляют беспокойства даже перед лицом смерти; писатель, однако, не принадлежит к этим избранным: он находится лишь на пороге мудрости. Имея дело с духом, он тем не менее обращается за помощью к форме. Когда он полностью осознает себя творцом, то подменяет свое собственное бытие словами. Но в ходе этого процесса наступает «темная ночь души», когда, взволнованный созерцанием будущего и еще не вполне осознав свои возможности, он прибегает к насилию. Он приходит в отчаяние из-за невозможности поделиться с другими своими открытиями и прибегает то к одному, то к другому средству, которыми располагает; эта агония, пародирующая сам акт творения, подготавливает его к разрешению дилеммы, но это разрешение—абсолютно непредсказуемо и таинственно, как само творчество.
Безудержные проявления этой великолепной мощи имеют отблеск непристойного, если смотреть на них сквозь преломляющие линзы «эго». Все превращения происходят за секунды. Освобождение означает сбрасывание цепей, разрыв кокона. Непристойное — то, что подготавливает рождение, предсознательные судороги в предвкушении новой жизни. Только в смертельной агонии постигается природа рождения.
Между чем еще может идти борьба, как не между формой и сущностью, между прошлым и будущим? В такие моменты само творчество подвергается испытанию; тот, кто стремится раскрыть тайну, становится сам ее частью и таким образом помогает ее увековечить. Так приподнимание вуали над тайной можно считать высшим выражением непристойного. Ведь это попытка подглядеть тайные процессы мироздания. В этом смысле вина Прометея символизирует вину человека-творца, высокомерного человека, который отваживается на акт творчества прежде, чем ему дарована мудрость.
Эти родовые муки относятся не к телу, но к духу. От нас требовалось познать любовь, пережить слияние и общение и таким образом остановить вращение колеса жизни и смерти. Но мы предпочли остаться по эту сторону Рая и создать посредством искусства иллюзорную субстанцию из наших снов. В некоем глубинном смысле мы вечно откладываем действие «на потом». Мы заигрываем с судьбой и усыпляем себя мифами. Мы погибаем в сетях наших трагических легенд, как пауки, запутавшиеся в собственной паутине. Если что-то и заслуживает эпитета «непристойное», так это мимолетная встреча с тайной, путешествие на край бездны, где переживаешь все экстазы головокружения и все же отказываешься уступить магии неизведанного. Непристойное имеет все свойства скрытого интервала. Оно так же беспредельно, как само Бессознательное, и так же аморфно и текуче, как субстанция этого Бессознательного. На сознательном же уровне оно воспринимается как нечто странное, пьянящее и запретное и потому притягивающее и парализующее, когда, подобно Нарциссу, мы склоняемся под нашим отражением в зеркале наших пороков. Всеми признанное и тем не менее презираемое и отвергаемое, оно поэтому постоянно появляется в разных обличьях в самые неожиданные моменты. Когда же оно узнается и принимается — как плод воображения или неотъемлемая часть человеческой реальности,
Вспоминать, чтобы помнить
Мы остаемся верны воспоминаниям, чтобы сохранить себя, свою личность, которую на самом деле, если бы мы это только понимали, утратить невозможно. Когда мы открываем эту истину, заключающуюся в самом акте воспоминания, то забываем все остальное. «Сам Бог, — писал де Нерваль, — не может превратить смерть в полное уничтожение».
Все началось вчера вечером, когда я, лежа плашмя на полу рядом с Минервой, показывал ей на карте Парижа места, где я когда-то жил. Это была большая карта метро, и мне доставляло удовольствие простое перечисление названий станций. Наконец, водя указательным пальцем по бумаге, я стал быстро перемещаться из квартала в квартал, задерживаясь на улицах, которые, мне казалось, я позабыл, вроде Котентен. Я так и не смог отыскать место, где жил в последнее время — то был тупик между улицами Од и Сент-Ив. Но зато отыскал площади Дюпле и Люсьена Герр, улицу Муффетар (благословенное имя!) и Кэ-де-Жамап. Потом я пересек один из деревянных мостов, перекинутых через канал, и заблудился в районе Гар-де л’Эст. Стал осознавать, где нахожусь, только на улице Сен-Мор. Отсюда направился на северо-восток — к районам Бельвиль и Менильмонтан. В Порт-де-Лила я пережил самый настоящий эмоциональный шок.
Через какое-то время мы уже изучали провинции Франции. Какие прекрасные, пробуждающие воспоминания названия! Памятные реки, сорта сыра, разнообразные вина! Сыр, вино, птицы, реки, горы, леса, ущелья, водопады. Только представьте себе, что область может зваться Иль-де-Франс. Или Руссильон. Впервые я услышал это название, когда читал верстку романа, и оно навсегда связалось в моем сознании с rossignol, что в переводе на английский означает «соловей». Никогда прежде я не слышал соловья, пока не попал в сонную деревушку Лувесьен, где жили мадам дю Барри и Тургенев, каждый в свое время. А как-то, вернувшись поздним вечером в «дом кровосмешения» Анаис Нин, я услышал, наверное, самое чудесное пение в своей жизни — оно доносилось из зарослей жимолости, опутавшей садовую стену. Это пел rossignol, зовущийся у нас «соловьем».
В этом саду я подружился с собакой, это была третья собака, с которой у меня сложились дружеские отношения. Но я забегаю вперед. Собака была позже... когда я сидел в ресторане и ждал, что мисс Стелофф принесет мне брошюру «Значение и польза боли». А сейчас мы все еще на полу — Минерва и я — и изучаем названия провинций. Минерва спрашивает, бывал ли я в Ле-Бо. И рассказывает, как однажды неожиданно выехала прямо к этому месту на велосипеде.
«Со мною было то же самое! — воскликнул я. — Помнишь эти выщербленные ступени, ведущие к вершине? И причудливый, доисторический пейзаж, наподобие ландшафта Аризоны или Нью-Мексико?»
Минерва, похоже, помнила все, хотя ездила во Францию один-единственный раз — как раз во время Мюнхенского сговора. А я тогда, возможно, сидел на скамейке бульвара Турни в Бордо. Там всегда были голуби, жаждущие, чтобы их покормили. И еще на свете был Гитлер, только у того рот был пошире.
Из Ле-Бо я отправился на велосипеде в Тараскон. Я приехал туда в полдень, и город показался мне совсем вымершим. Мне живо вспоминаются широкая улица и большие terrasses*, отодвинутые далеко от края тротуара. Мне сразу же стало ясно, почему Додэ мысленно пустился в свои фантастические странствия по Африке. Несколько позже, разговаривая с хозяином «Отель де ла Пост», я понял, что Тартарен побывал и в нью-йоркской «Уолдорф-Астории». А еще какое-то время спустя, находясь на острове Спетсай, я повстречал точную копию внутреннего дворика «Отель де ла Пост»... все то же самое, вплоть до клеток с птицами. С одной лишь разницей: хозяином здесь был византийский монах с гаремом из темноглазых монахинь.
* Открытые террасы (фр.).
Все вышесказанное всего лишь предваряет то подлинное потрясение, которое пережил я, увидев железнодорожную рекламу во французском ресторане в Америке. Тогда я за один присест проглотил книгу своего друга Альфреда Перле под названием «Отступник». Я словно пил из реки воспоминаний. Не собираясь говорить здесь подробно о книге, скажу только, что у нее есть своеобразный антропософский аромат, благодаря дорогому Эдгару Войси и его учителю Рудольфу Штейнеру. В ней есть промежуточный эпизод на трех страницах, написанный целиком на французском, суть которого можно уяснить из фразы: «L’orgasme est L’ennemi de L’amor» *.