Встреча с границей
Шрифт:
Обогнали Любу. Она заметила меня, улыбнулась одними глазами. И я уже не слышал, о чем говорил Иванов-третий. «Евдокия Константиновна, Евдокия Константиновна», — твердил я про себя имя и отчество Любиной мамы и боялся, не повторилась бы та же картина, что с рапортом Любиному папе. Какое трудное сочетание: «Евдокия Константиновна». Хоть по слогам произноси. И потом, как я ввалюсь на квартиру в этой робе? Ну полушубок и рукавицы можно оставить, но валенки, валенки!
Первым делом разыскал Мраморного. Он был уже на квартире.
— Товарищ старшина!.. —
Тот без слов понял мое состояние и через минуту принес еще не разношенные хромовые сапоги.
— Подойдут?
— Нет. Если бы кирзовые.
— Бери. Потом перешлешь с заставы.
— Мне только на один вечер.
— Тем более, — понимающе улыбнулся Мраморный. — Померь и фуражку... Я тут в штабе кое-что уже предпринял. А, некогда... Ну, беги, беги.
Около дома меня перехватила Люба. Она была возбуждена.
— Коля, о чем бы с тобой ни говорили, о чем бы тебя ни спрашивали — помни: я хочу остаться здесь до конца учебного года. — И уже шепотом. — Я хочу быть ближе к тебе!..
Стучу в дверь, несмотря на то что идем вместе.
— Вот, мама, Коля, — торопливо представляет меня Люба.
— Догадываюсь. — Она смотрит на меня в упор, а я отвожу глаза. Но успеваю заметить: Люба очень похожа на мать. Те же большие голубые глаза, светлые волосы, и только нездоровая полнота матери мешает их сходству. Спохватываюсь, что надо все-таки поздороваться.
— Здравствуйте, Евдокия Константиновна!
— Здравствуй! Садись. Да там не на что. Вот сюда, к столу. — Хозяйка разлила чай. На столе три прибора. Неужели это для моей персоны? — Ну, как говорят, хлеб-соль на столе, руки свои. Вот масло, сыр, колбаса. Чай, может, покрепче сделать? Пограничники любят крепкий. Наверно, от него у меня и сердце заболело.
Пока я неуклюже делаю себе бутерброд, громко звеню чайной ложечкой, обжигаю губы, Евдокия Константиновна изучает меня. Что-то в ее взгляде кажется мне знакомым. Вспомнил. Моя мама точно так же рассматривала Любу в Володятине. Какой уж тут чай...
— Если у вас нет секретов, расскажи, что вы делали трое суток в лесу, — резковато спросила меня Любина мама.
Чувствую, как вспыхнули мои щеки. Дикая привычка — краснеть по любому поводу! Как я страдаю от нее. Да если бы дело только во мне. Евдокия Константиновна сразу насторожилась.
— Не трое, а двое с половиной. А в лесу и того меньше, — старается выручить меня Люба или дать побольше времени на размышления.
— Помолчи, не тебя спрашиваю, — недовольно проговорила Евдокия Константиновна.
Я стал рассказывать, как мы вышли на опушку леса, как шагали по извилистым берегам лесного ручейка, под темными сводами еловых крон, как любовались березовой рощей, как на обратном пути встретились с одинокой старушкой. Мой рассказ, кажется, заинтересовал мать Любы. Она слушала внимательно. Потом, словно спохватившись, начала допытываться: «А что ели?», «Где располагались на ночлег?», «Знали ли дома о вашей вылазке?», «Что говорили про вас на селе?»
Отвечал я, видно, не очень убедительно. А потом и совсем замолчал. Евдокия Константиновна все больше хмурилась, по ее лицу пошли розовые пятна. Нервничала и Люба. Она без конца теребила косы, будто они были в чем-то виноваты. «Надо найти какие-то очень верные слова, чтобы рассеять эту беспричинную тревогу», — думал я. И не находил.
— Евдокия Константиновна, — снова начал я по возможности спокойнее, — поверьте мне: Люба взрослая, самостоятельная и очень, очень умная. Честное слово!
— Дети, какие дети! — слабым от волнения голосом проговорила Евдокия Константиновна и поднялась из-за стола. — Знаешь ли ты, что эта умная, самостоятельная получила тройку по русскому, лишилась золотой медали?
— Мама, ты так говоришь, словно эта медаль была у меня в кармане.
— Могла быть. Девять лет круглая отличница. — Она опять обратилась ко мне. — Знаешь ли ты, что твоя умница последнее время совсем перестала заниматься? Теперь не хочет ехать. Потом бросит школу...
— Вы несправедливы к Любе, — снова встал я на защиту девушки. — Ее надо понять: выпускной класс...
— Какой выпускной? — перебила меня Евдокия Константиновна. — Здесь же не десять, а одиннадцать классов. Эти месяцы ей непременно надо быть там, в новой школе. Ознакомиться с программой выпускного класса. Может быть, придется заниматься дополнительно... А по иностранному обязательно...
Она устало опустилась на стул. И вдруг долго сдерживаемые слезы залили ее лицо. Люба бросилась к матери.
— Мама, мама, мамочка! Ну я же в самом деле взрослая. И больше всего на свете люблю тебя! Родная моя, не расстраивайся. Я буду заниматься здесь изо всех сил. А программу ты пришлешь.
— Хорошо. Я тоже остаюсь. Вопреки запретам врачей, вопреки здравому смыслу. Когда-нибудь поймешь, как ты жестока!
Евдокия Константиновна тяжело поднялась и вышла из комнаты. Я подошел к Любе, взял ее за руку.
— Люба, тебе надо ехать!
Она молчала.
— Мне очень тяжело это говорить, но мама права.
Она молчала.
— Люба!
Она подняла голову.
— Ты порвал мои госпитальные письма?
— Да.
— Я так и чувствовала. В них же крик моей души. Неужели тебе не хотелось узнать, о чем кричит моя душа? — Люба отняла руку. — Какой ты правильный, Коля. Можно с ума сойти от твоей правильности... Уходи!
НА ЗАСТАВЕ
Наутро снова попадаю в кабину Иванова-третьего. Он продолжает жаловаться на свою судьбу, сочувствовать мне. Но уж лучше бы помолчал. Настроение и так ужасное. Стараюсь понять Любу, свое поведение. Мысленно ставлю на место Евдокии Константиновны свою маму и решаю, что поступил правильно. Но где-то внутри точит и точит червь сомнения. Ведь моя мама тоже умоляла приехать на побывку. Не поехал. Нет, здесь совсем другое. При таких обстоятельствах отъезд в отпуск равносилен трусости, предательству по отношению к сержанту Березовскому, к секретарю, к товарищам.