Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Гофман и Гоголь объяснялись на смеси языков. Кафка внимательно следил за беседой и понимал почти все, ведь, кроме немецкого, он знал еще чешский и немного французский. К тому же Гофман опекал его, точно давнего приятеля, и все важное ему переводил. Сейчас он успел вставить:
— Гоголю не сидится на месте. Со мною это тоже бывает. Сегодня он в Германии на водах, завтра в Швейцарии. То его в Рим занесет, то в Париж. Похоже, наречия мест, по которым он странствует, так к нему и прилипают. Все это время он писал роман «Мертвые души» — великую свою книгу.
— В Париже я узнал о гибели Пушкина.
«Он не скрывает этого, — подумал Кафка, — а ведь его друзья, все эти попы и знатные господа, только и думают, как бы заставить его отречься от Пушкина».
Шевельнув тонкими губами, Гоголь сказал:
— Надо чтить усопших. Впрочем, роман совсем не так хорош. Вернусь домой — и все новые главы сожгу. Я теперь ясно вижу — они никуда не годятся.
— Никуда не годятся?! — разом воскликнули Гофман и Кафка.
— Вы себе это просто внушили, — возразил Кафка. — Или вам это внушили. С новой книгой всегда так: одни превознесут до небес, другие в пух и прах разругают.
— Все дело в том, от кого хвала и от кого хула. — В глазах Гоголя искрилась легкая усмешка, точно он недоумевал: «А этот паренек откуда взялся?»
Кафка подумал: «Я тоже ничего после себя не оставлю. Но по совсем иной причине. После моей смерти всю мою работу придется сжечь — люди ее не поймут, только напутают, а я уже буду не в силах что-либо объяснить».
Гофман смотрел на Гоголя пристально и удивлялся: «К чему, скажите на милость, весь этот переполох из-за потомков? А ведь с него станется, он и впрямь последние главы сожжет. Из страха угодить в ад: попы ему этим адом все уши прожужжали. Такой сожжет. Он уже не тот, что раньше, когда роман писал. Отчего он так переменился? Что произошло с ним?»
— Каждый несет вину за свои писания, — продолжал Гоголь. — И в судный час каждый за них ответит.
— Да чем же это таким вы провинились в вашем романе?! — не выдержал Гофман. — Виновны не вы, а другие, те, что мешают вам писать правду. Мне тоже частенько пытались помешать. Но и в том, что иные умники готовы объявить чистейшим вымыслом, сколько угодно взаправдашней, живой жизни. Мне отравили последние мои дни — и все из-за того, что в «Повелителе блох» я вывел министра внутренних дел и всю его шайку. Вы подумайте, вынудили издателя изъять все эпизоды с тайным советником Кнаррпанти! Но ничего, когда-нибудь и эта вещь увидит свет целиком.
Кафка слушал, стараясь не пропустить ни слова. Задумчивость преобразила его лицо, сделав его почти прекрасным. «Конечно, — размышлял он, — каждый виновен в том, что он пишет. И конечно, каждый из нас должен писать о действительной жизни, и писать правду. Да вот беда — каждый понимает „действительность“ и „правду“ по-своему. Большинство считает действительностью только то, что можно увидеть своими глазами или потрогать рукой. А как же мечты, воображение, сны? Разве их не существует, разве не принадлежат они нашей жизни? Принадлежат, конечно, куда же им еще деваться? Но стоит мне перешагнуть из яви в сон — и читатель перестает понимать, что к чему».
Словно угадав его мысли, Гофман заметил:
— Людям понятны только их собственные сны. Читая о чужих, они вспоминают свои, давно забытые.
— Какой же тогда смысл в писательстве,
— Нет никакого смысла, — произнес Кафка. — Потому-то я и завещал другу сжечь все мои бумаги, как только он узнает о моей смерти. Иначе неминуемо все перетолкуют и исказят. Никто не сумеет уследить за ходом моих мыслей, расслышать мои слова — а ведь они крылья мысли, — никто. И не потому, что я не сумел их выразить, вовсе нет. Взять хотя бы мой роман «Процесс». Вот я умру, и роман этот станут толковать в связи со всяким нашумевшим судебным разбирательством, а я уже буду в могиле и ничего не смогу объяснить — мертвые молчат. Я болен, знаю, и болен неизлечимо. Какая-то власть, а какая — мне неведомо, затеяла против меня процесс, и он завершится смертельным исходом. Это мой собственный процесс, понимаете?
«Похоже, он и вправду обречен, этот молодой человек, случайный мой знакомец, — думал Гофман. — Но Гоголь-то что же! Ведь он намерен погубить лучшую часть своего „я“, творение свое, — и все из страха перед судом божьим, страха, который ему внушили».
Кафка задумчиво продолжал:
— Еще мне пришлось писать о чиновниках, только не совсем обычных; это посредники той таинственной власти, серенькие, незначительные людишки, но именно они распоряжаются вашей судьбой. Посмотришь на такого — и не догадаешься, что у него в кармане приказ об аресте. И откуда все это наваждение — то ли в голове у читателя, то ли в романе, — так до конца и не проясняется.
— Сколько могу судить, у меня это проясняется всегда, — сказал Гофман. — Хотя я тоже люблю переноситься из реальности в фантастику. Но такие вещи нельзя оставлять непроясненными. Кому, как не нам, оповещать людей об опасности и нести им утешение? Но читатель, конечно, тоже не должен дремать, читать надо с умом, пристально, пробуя на язык каждое слово. Только тогда докопаешься до сути.
Голосом, который казался таким же чужим, как и усы на его лице, Гоголь вдруг произнес:
— Когда-то и я был того же мнения. Теперь я думаю иначе: никому из смертных не дано знать, что есть истина.
Собеседники глянули на него с изумлением. Гофман рассмеялся.
— Да что с вами, дружище? А ваш роман: не будь всех этих гнусных чиновников, не будь крепостного права — разве сумел бы этот проходимец скупать мертвые души?
Кафе тем временем понемногу наполнилось народом и табачным дымом. К столу подошел кельнер.
— Что прикажете? — спросил он у Гоголя.
Узнав, что в кафе не подают сливовицу, и мясного тоже не готовят, и огурцов нет, Гоголь страшно огорчился. Морщась от досады, он попросил принести кофе и немного печенья. Потом все еще каким-то не своим, заунывным голосом сказал:
— Пушкин, тот, возможно, согласился бы с вами. Но увы, выстрел дуэлянта решил на земле его жребий. Боюсь, не нам, смертным, судить, где правда, а где ложь, что справедливо, а что нет.
— Вы, однако же, очень ясно об этом судили и в романе, и в повестях, — возразил Гофман.
— Мне ваша повесть «Шинель» нравится даже больше, чем «Мертвые души», — добавил Кафка с горячностью. — Призрак, который ночью летает по городу и срывает с сытых господ богатые шинели, — грандиозно придумано!