Встреча. Повести и эссе
Шрифт:
Невольно она улыбается: сама-то она еще моложе.
Теперь солнце светит прямо в четыре окна, что смотрят на юго-запад. Окна распахнуты настежь, но воздух почти недвижен, лишь изредка Гюндероде ощущает слабые дуновения. Порой, лежа на кровати и задыхаясь, она думает: ей надобно вдвое больше воздуха, чем другим, ее тело требует дополнительных затрат на какие-то неведомые цели.
Стенные часы бьют три, тонко и чопорно, как клавесин. С чего бы вдруг такая тоска. Она здесь всего полчаса, а ее уже тянет прочь и где-то внутри, она чувствует, уже пополз холод, верный спутник безутешности. А Клеменс все не отстанет, он ей надоел. Как он
Что ж, раз он настаивает — об ее стихах. Она никому об этом не скажет, а уж Клеменсу тем паче не признается, что ей больно, стыдно, что она убита. А скажет вот что: она ничуть не раскаивается, что издала свои стихи, хоть по наивности и не ведала, что творит, ломая перегородку между сокровеннейшими тайниками души и внешним миром. Ни Клеменсу, ни одной живой душе не узнать, какое это было для нее потрясение, когда волей глупого и злого случая открылось подлинное имя того, кто думал скрыться под псевдонимом Тиан.
Ну а рецензия в «Прямодушном» [159] ? Не станет же она уверять, что эта статейка ничуть ее не задела?
Задела? Бог ты мой… Когда отдаешь себя общественному мнению…
А критик, кажется, ее земляк, тоже из Франкфурта?
Земляк. Он, кстати, гувернер при дворе. Подписывается инициалами.
Гувернер! Клеменс слышал другое: что он сам пробовал силы в рифмоплетстве, да оскандалился и теперь не упускает случая отыграться на всяком молодом даровании, если, конечно, у дарования нет влиятельных покровителей. Зависть, да будет ей известно, побуждение невероятной силы.
159
Ну а рецензия в «Прямодушном»? — Журнал «Прямодушный» издавали с 1803 г. Меркель (см. примеч. 105) и Коцебу (см. примеч. 51). Клейст относился к обоим издателям резко отрицательно.
Что ж из того. От прописных истин ей не легче, да и что ими можно загладить? Не загладишь даже таких пустяков, как снисходительный тон рецензента, блудливое балансирование между притворной лестью и высокомерным порицанием, отнимающее у жертвы даже право ответить на оскорбление; обрывки фраз, умело, с тонким расчетом рассыпанные по всему сочинению зацепки, впившиеся ей в мозг сотней рыболовных крючков. «Откровения прелестной, чуткой женской души», к тому же «удостоившиеся нескольких примитивных и напыщенных похвал в некоем публичном листке» — как будто тон похвал от нее зависит! Словечки вроде «корсетные излияния», «манерное шутовство». Но главный удар: некоторые стихотворцы так легко усваивают чужое, что искренне почитают его своим — и оригинальным.
Первый приступ жгучего стыда, раскаяния — зачем было выходить на люди со своими признаниями? — прошел. Перед Клеменсом, который сейчас громко возмущается, который, вероятно, и вправду возмущен, она разыгрывает безразличие.
А Клеменс разошелся вовсю: лицемерные похвалы рецензента называет вздором (подумать только!), его замечания — слащавыми подлостями, самого писаку честит «неделикатным человеком» и даже «пачкуном», а газету — жалким бульварным листком для мелких лавочников.
— Полно, Клеменс, — прерывает она наконец. — Довольно. Я просто должна писать и знаю об этом. Стремление выразить свою жизнь в законченной, отлившейся форме сильнее меня, вот и все. И среди сочувственных отзывов на мои стихи ваш, поверьте, мне всего дороже. Но не такая уж я самовлюбленная дура, чтобы не видеть, как далеко мне до цели.
Уж Клеменс, поэт, перед которым она преклоняется, должен знать: самое мучительное — это недовольство собой. Это чувство, этот стыд должен быть знаком ему лучше, чем ей.
Беттина, бросающая озабоченные взгляды. Конечно, это она уговорила брата сюда пожаловать. Войдя, Гюндероде была неприятно поражена: первый, кого она увидела, был Клеменс, а рядом с ним Софи Меро — красавица, что и говорить, — бывшая супруга иенского профессора, за которой Клеменс ухаживал так настойчиво, так пылко, что та совсем потеряла голову и, вконец запутавшись в собственных чувствах, доверилась тому из обожателей, кто был смелее и безоглядней.
Всю историю этого смятения чувств Гюндероде прочла в первом же взгляде Софи: в ее глазах застыла смесь вины, упрямства, взбалмошности и отчаяния.
— Как ваш ребенок?
— Спасибо, уже здоров, слава богу, худшее позади.
Как она рада! Гюндероде порывисто обнимает Софи, та, кажется, удивлена и обрадована. Не в первый раз Гюндероде замечает — женщинам небезразлично ее отношение, отчего бы это?
— Софи, дорогая, это же замечательно! Я бы ужасно гордилась! Что может быть важней ребенка. — И чуть не добавляет: «У меня вот никогда не будет…»
Клеменс, наблюдавший встречу обеих женщин почти с испугом, теперь вмешивается. Какая Софи молодец, и какая отчаянная: такие тяжелые роды, а она уже через две недели взбиралась с ним на самые крутые горы. И ничего ей не делается, в воде не тонет, в огне не горит.
Женщины снисходительно переглядываются: мужчины те же дети.
Клеменса распирает гордость собственника, он говорит о ребенке. Ребенок ему нравится, даже весьма. Беря дитя на руки, он всегда бывает необычайно рад.
— Рад и болтлив, милый Клеменс, — вставляет Софи.
— Возможно, — отвечает тот не без досады. — Я не решаюсь любить его всем аппаратом своих чувств. Вдруг в один прекрасный день аппарат сломается, а вместе с ним в мир иной уйдет и любовь.
— Ну вот, вы сами слышали. — Меро обращается к Гюндероде. — Ни одну живую душу он еще не отважился полюбить «всем аппаратом». Единственное, что он любит по-настоящему, это распространяться о своей любви.
— Клевета! — с притворным гневом восклицает Клеменс. Жена отвечает ему в тон, все трое смеются. Подходит Беттина, смотрит на них изучающим взором, потом говорит: