Встречи и расставания
Шрифт:
Когда первому становилось больно, они менялись. И так много раз, пока спустя несколько часов, а может быть и дней, не увидели песчаные стены, колючее серо-зелёное пятно, и только убеждённость Сироша заставила их поверить, что это не мираж.
Они напились вдоволь и вдоволь выспались. Тогда Гурьев понял, что это был третий день, и решил на этот день остаться у колодца. Выспавшийся и сытый от воды, он тем не менее чувствовал себя уставшим.
И смертельно уставшей показалась сама себе в этот день Ирочка Селивёрстова.
Палатка стояла за песчаными стенами и колючим кустарником,
– Этого колодца я не знаю, – говорил Сирош.
– Сбились?
Сирош кивнул.
– Куда идти, знаешь?
Сирош кивнул, но не сразу.
Надя наклонилась, что-то разглядывая.
Словно здесь ещё что-то могло быть.
Вдруг в глазах Ирочки Беловёрстовой и она, и Гурьев, и все остальные поплыли, стали отдаляться, колыхаясь в потоках восходящего тепла, и она вскрикнула, потому что надеялась и боялась, что этот поток поднимет лёгкую Надю и унесёт её далеко-далеко… Она стала напрягать глаза, пытаясь удержать взглядом того, кто был ей дороже всего, но душная, изгибающая её тело волна накатывалась откуда-то снизу, и её стало рвать… Потом она увидела Гурьева совсем рядом и обрадовалась этому.
Глаза у него были испуганные:
– Ирочка, миленькая, что с тобой?
– Пусти-ка. – Войкова оттеснила Гурьева, бесцеремонно подняла Ирочкин подбородок, оглядела лицо. – Фу-ты, а я уж думала, нагуляла девка от вас… – Окинула оценивающим взглядом всех, включая побледневшего Еремея Осиповича, и заботливо спросила: – Может, отравилась чем? А то, может, того, период такой, бывает…
– Что же ты, девонька? – присела подле Ирочки Кира Евсеевна. – Перегрелась… Ничего. Сейчас компрессик – и поспать…
Она обмакнула в протянутую Надей кружку бинт, положила на лоб Ирочке, и та неохотно прикрыла глаза, обижаясь на самоё себя и борясь с новым приступом…
Её рвало ещё несколько раз, и намеченный на вечер выход пришлось отложить.
Гурьев с Сирошем всё же собрали рюкзаки, готовые в любую минуту вновь уйти в пески.
Еремей Осипович, в полночь добровольно сменивший женщин подле Ирочки, заботливо и часто менял компрессы и не стесняясь помогал Ирочке справляться с постоянно накатывающейся тошнотой. Лишь под утро она забылась сном, да и то коротким, от которого слабость стала ещё больше, и Ирочку пошатывало, когда она уходила за стену, стесняясь мужских взглядов сейчас больше, чем прежде, когда в этих провожающих взглядах было совсем иное…
Необычно тихой проснулась в это утро Кира Евсеевна. Ежедневно она своим старшинским голосом помогала Гурьеву переходить от безмятежности сна к заботам суетного бдения, и сейчас, увидев её, неторопливо бредущую к колодцу, он стал протирать очки, не веря себе. Но прежде поискал глазами Надю, уже куда-то упорхнувшую.
– Кира Евсеевна! – крикнул он. – Доброе утро!
И та кивнула, не оборачиваясь, плеснула в лицо воды, потом так же неторопливо подошла к Гурьеву.
– Что-то не то, Вадим… – Она пристально вгляделась в него, преодолела головокружение. – У меня тоже… Перегрелась…
Гурьев помолчал.
Потом пошёл к Ирочке Беловёрстовой.
Молча оглядел её.
Сел рядом.
– Плохо?
Она кивнула, опять обижаясь на себя и радуясь до слёз его заботе.
Гурьев отвёл Сироша в сторону.
Они говорили на этот раз недолго, и Сирош стал собираться в дорогу.
…Эта болезнь была непонятна Сирошу, он уходил, унося в душе тоску и тревогу. На последнем гребне, с которого ещё можно было увидеть палатку, он остановился и посмотрел назад: среди росших из песка стен фигурки оставшихся казались игрушечными. И только память всё ещё хранила их живыми, с запахом, цветом, присущим каждому. Он заскользил вниз, отрубив то, что осталось позади, и живя тем, что было впереди, а оставшиеся долго ещё видели его силуэт, сохранённый тёплыми потоками. Первой забыла о нём Надя, направляясь к останкам древнего города (так она думала, принимая песчаные стены за городские).
Еремей Осипович, держа руку Ирочки Беловёрстовой в своей ладони, наслаждался счастьем, которое от преступно-героических мыслей казалось ещё слаще, ещё небеснее.
Кира Евсеевна растерянно жаловалась зевающей Войковой на свои глаза, перед которыми плывёт какая-то пелена.
Гурьев постоял рядом с ними и пошёл вслед за Надей, в падающую ночь, ничего не желая и ничего не понимая, мечтая верить в потусторонние силы, в благую предначертанность всего происходящего.
Он нагнал Надю у стены, она склонилась над тёмным провалом, невесть откуда взявшимся, уже собираясь спуститься вниз. Гурьев окликнул её, отчего-то пугаясь, что она не послушается, цепко ухватил её за локоть, и тут перед глазами поплыли круги и его затошнило. Он держал Надю за руку и, стыдясь своей слабости, исторгал не принятое его телом, с тоской думая об этой странной болезни, а его всё выворачивало наизнанку, пока он не упал на колени, догадываясь, что Надя поддерживает его. И, боясь, что его сейчас увидят другие, стал прятаться за неё, торопя темноту.
Наконец приступ кончился.
На непослушных, подгибающихся ногах он медленно побрёл к палаткам, не отвечая бесконечному Надиному:
– Что с тобой? Миленький мой… Да что же это такое…
Он опустился рядом с Ирочкой Беловёрстовой, забывшейся в неспокойном сне возле полубодрствующего Еремея Осиповича, и подумал о Сироше, которому, если он тоже болен, никто не поможет. А он, в свою очередь, не сможет помочь им. Эта мысль была неожиданной, словно удар в спину, расценивающей, помимо его воли, болезнь Ирочки, Киры Евсеевны, а теперь и его болезнь, не как исключение, а скорее как закономерность.
Ему стало страшно, и он застонал.
– Ты устал, – сказала Надя, заставляя его лечь, проглотить какие-то таблетки. – Успокойся, я с тобой. Засыпай…
Что-то неразборчивое сонно пробормотала Войкова и снова задышала спокойно, глубоко.
Гурьев стал убеждать себя, что это всего лишь обычное расстройство, что утром он будет здоров, и, словно винясь за своё состояние, благодарно погладил Надю по коричневой ноге.
– Нам с тобой обязательно надо войти туда, – прошептала она, глядя в ночь перед собой.