Вступление в должность
Шрифт:
— Прощай, Голышев, скатертью дорожка!.. Думал, Сохатый напиться не может?.. Ха-ха — Сохатый!.. — дико хохотал он. — Думал, проведешь Сохатого?.. Ха-ха, черта с два!.. Это я тебе говорю — Сохатый!.. Не будет того, чего ты хочешь! Нет того, чего ты хочешь!.. Прощай, Голышев, позабудь дорогу сюда!.. Прощай, Голышев!.. Пьяный проспится — дурак никогда! — кричал Леон, заходя на пятый круг. — Прощай, Голышев! Не слушай Мишку Архангела!.. Мишку Архангела — ха-ха-ха!.. — хохотал он, заходя на следующий круг. — Прощай, Голышев!.. Ну что, нашел золотую жилку?! — орал он, снова выворачивая нарты
Его остановил тот же Мишка, которого он поминал своим недобрым хохотом, — здоровенный мужик, комплекцией и ростом не уступавший Леону. Дом Архангелова, давно прозванного просто Архангелом, ближе прочих ломов подступал к тайге, и не иначе как поэтому хозяин, привлеченный криком охотника, и появился на площадке возле вертолета. Подходил он медленно, грузный и тяжеловесный, — в растоптанных валенках, без шапки, в распахнутой телогрейке. Остановился и ждал, когда из-за вертолета покажутся олени. И как только показались, кинулся наперехват, распоров мощной глоткой воздух;
— Кончай, Сохатый!..
Мишка повис на оленях, они проволокли его метров десять по снегу и мертво встали, а Леон слетел с нарт.
— Концы!.. — выдавил Мишка, когда оба они поднялись на ноги. И трудно спросил, пытаясь унять расходившееся дыхание: — С чего это ты так набрался? Ты мне криком своим всю обедню споганил!
И Леон ответил, тоже тяжело дыша:
— К чистому поганое не пристанет. А ты не велик сверчок, чтоб тебе споганить горшок.
— Ладно, прищеми язык, — сказал Мишка. — Я поминки сегодня справляю и тебя, Сохатый, зову!
Не заботясь, согласен Леон или нет, Мишка молча повел оленей к своему дому — единственному во всем поселке, опоясанному, в отличие от других неогороженных домов, высоченным забором с двумя рядами колючей проволоки поверху. И Леон тоже молча побрел за ним, ни разу больше не оглянувшись на геологов, продолжавших стоять на крыльце в свете озарявшей их лампочки.
Мишка отворил ворота, той же высоты, что и забор, тоже увенчанные колючей проволокой и тоже сбитые, как и забор, из туго пригнанных друг к дружке, стоймя поставленных стволов лиственниц, и ввел во двор упряжку. А за упряжкой и Леон впервые за все годы, что знал Мишку, вступил на территорию его крепости, куда никому из посторонних не дозволялось входить ни при какой погоде.
Оставив оленей нераспряженными, они поплелись к стоявшему посреди двора дому, неказистому и приземистому, с малыми оконцами и низкой входной дверью, словом, не шедшему ни в какое сравнение с добротным забором и воротами. Все окна светились, и на них четко вырисовывались черные прутья решеток, а двери были обиты железом, отчего строение это весьма походило на тюрьму-каталажку.
Из холодных сеней они сразу попали в кухню, где топилась плита, и у плиты, растянувшись на крашеном полу, грелись две крупные, явно не чистых кровей собаки. В общем-то и не понять было, какую смешанно-перемешанную породу они собой являли: один пес был буро-рыжего окраса, другой — тоже пятнистый, белый в темных подпалинах. Стол у зарешеченного окошка был застелен белой скатертью, отороченной шелковой кремовой бахромой, на столе стояли тонкие полустаканчики
— Вот, Пальму поминаю, — сказал Мишка, мотнув головой на стол, и жалобно скривился всем своим широким лицом в коричневых конопатинах. — Схоронил сегодня. В гробу схоронил, по-человечьи… Где теперь такую гончую взять? С этими, что ль, на охоту пойдешь? Это ж не собаки — шавки кухонные!.. — пнул он валенком пятнистого пса. И вдруг плюхнулся на табуретку и завыл, длинно и по-бабьи вытягивая «у-у-у».
Собаки подняли морды и уставились преданными глазами на хозяина. Неслышно отворилась дверь, и на пороге комнаты встала Мишкина жена Иза — белолицая, коротенького росточка татарочка в малиновом атласном халате, с черной косой на пышной груди.
— Миша, зачем ты опят плакаш? — спросила она мягким голосом, обратив к нему черные матовые глаза, которые даже мельком не коснулись Леона, точно того и не было на кухне.
— Пальму жалко, — всхлипнул Мишка, перестав завывать. И сказал ей: — Уйди, Иза, мужики тут…
— А ты не будиш ищо плакат? — спросила она, не отрывая от него мягких черных глаз.
— Не буду, — ответил Мишка, размазывая пятерней слезы по широкому конопатому лицу. Лицо у него было гладкое и не требовало бритвы, так как природа отчего-то не наделила его мужской растительностью.
Иза улыбнулась ему, обнаружив своей улыбкой две скрытые ямочки на пухленьких щеках.
— Садись, Сохатый, — сказал Мишка, хотя тот уже сидел на другой табуретке у стола. — Помяни и ты мою Пальму.
И только после этих слов Мишка сбросил с себя телогрейку, но не повесил ее, а подстелил под себя на табуретку. Тогда и Леон стянул с головы малахай, обнажив скудлатившуюся гриву пепельных, слегка тронутых сединой волос, сразу же начавших распрямляться и наползать ему на выпуклый лоб.
Мишка плеснул в полустаканы водки и выпил первым, не чокаясь с Леоном. Гость тоже выпил, взял кусок хлеба, посыпал солью и стал жевать, выказав тем самым пренебрежение к тушенке и вяленой рыбе, имевшимся на столе.
— Обидно мне, ух, обидно! Своими руками — такую собаку уложить!.. — Мишка опять плаксиво скривился, собрав в гармошку кожу вокруг губастого рта, точно снова собирался завыть в голос. Но не завыл, напротив — зло шарахнул кулаком по столу, потом схватился рукой за рыжие патлы и, сильно подергав себя за голову, сказал: — Гад я, чистый гад! Не прощу себе! Но и они гады, Сохатый! Дай только поймать — убью-у-у!.. — И снова грохнул кулаком по столу.
Леон угрюмо молчал, продолжая жевать хлеб, сдобренный солью. Но тут опять неслышно отворилась дверь, и на пороге снова встала в своем малиновом халате Иза. Но теперь Мишка сразу увидел ее и, не дожидаясь, пока она что-то скажет, сказал сам.
— Ну, чего тебе тут, чего? Чего опять пришла? — спросил он ее каким-то слезливо-заискивающим голосом. — На него посмотреть, на Сохатого? Он что, понравился тебе, а?
— Я толко на теба смотру. Но зачем ты сильно кулак бёш? — мягко ответила она.