Вторая книга
Шрифт:
Хорошо то, что хорошо кончается. Изгнание из вуза было первой ступенью. За ним должны были последовать другие мероприятия, запланированные в высших сферах. Они не осущест-вились, потому что умер один человек. Говорят, его могли спасти, если б взломали дверь в комнату, где он сидел запершись. Он внушал такой страх, что дверь взломали слишком поздно. О его смерти ходит много версий, но никто ими не интересуется, кроме последовательных сторонников террора. Я их не вижу и молю Бога послать мне избавление прежде, чем они войдут в мою комнату.
Я собирала и упаковывала вещи, когда ко мне ворвалась женщина с моей кафедры, сходившая с ума в ожидании такого же заседания в свою честь. Когда выгоняли меня, она лежала в больнице. Выросла она в Галиции, жадно читала советских писателей
[390]
ка диктатор жив, он бессмертен. Я подумала, что моя сослуживица окончательно сбрендила, а за такие слова нас могли обвинить в покушении на вождя и сгноить в лагере. Я включила радио и почувствовала неслыханную радость: это правда - бессмертный умер! Мне стало весело собирать шмотки, и впервые за много лет я по-новому увидела мир. На следующий день, когда я "закруглялась" со студентами (то есть просто несла какую-то канитель, лишь бы отбарабанить часы), нас сняли с занятий и отвели в конференц-зал, заполненный огромной рыдающей толпой. Дамочка в черно-бурой лисице сказала мне, что словно потеряла отца - такое у нее состояние. Спиноза сохранял бодрость и заявил, что Сталин умер, но дело его живет. Вскоре его хватил инсульт, он ослеп и помер. Две дочери, несомненно, продолжают его дело. Готова ли огромная страна, рыдавшая в марте 1953 года, продолжать дело хозяина? Старшие и руситы, по-моему, в любой день восстановят лагеря и пошлют туда теплушечные поезда с работниками, будущими доходягами. Молодые жаждут приятной жизни и равнодушно относятся ко всему, что не служит им на потребу.
Заседания кафедр наподобие описанного продолжались вплоть до снятия Берии. В институ-те, из которого выгнали меня, последним пал профессор Любищев, биолог, спрятавшийся в глушь от лысенковцев. Выгоняли не только тех, у кого был подозрительный пятый пункт, но заодно и всех, от кого хотелось освободиться. Образованные и знающие ощущались как бельмо на глазу, и на них бросались всей сворой. С Любищевым мы случайно встретились в одном институте, но слышали друг про друга давно. Тем не менее до смерти Сталина мы не решались открыто разговаривать на запретные темы. Максимум, что допускалось, это несколько фраз о значении в русской истории Иоанна Грозного. В марте 1953 года мы вдруг заговорили полным голосом, и жена Любищева в удивлении воскликнула: "Подумать только, как вы долго молча-ли!.." Кроме Любищева я разговорилась с дешевой швейкой, которая шила мне чудовищные платья. "А вы чего ревете? Вам он что?" Она объяснила, что при нем люди кое-как приспособи-лись, а дальше - почем знать?
– может, будет еще хуже... В этом был свой резон.
[391]
В последние дни я обращала внимание на то, кто здоровается со мной, а кто проходит мимо, не замечая. Поздоровался со мной - да еще на улице возле самого института - тот самый русачок, которого парторганизация вынуждала к выполнению "супружеских обязанностей". Ему удалось удрать от своей стервы в другой город, потому что при Хрущеве стало мягче и с "укреплением семьи". Ко мне заглянула сотрудница кафедры, кончавшая аспирантуру в Ленинграде. Муж у нее был с пятым пунктом и не мог устроиться даже в школе. Женщины, вышедшие замуж за евреев, тяжело переживали всю эту драму, но в остальном они были такими же дикарками, как все. Эта самая аспирантка успела чуть ли не после реабилитации врачей выгнать со скандалом врачиху из поликлиники, обвинив ее в покушении на жизнь сына. Подобные сцены разыгрывались на каждом шагу. Все бредили вредителями и врачами-убийцами.
В день, когда я уезжала и мои вещи грузили на машину, я заметила во дворе кучку народа. Оказалось, что двое с кафедры математики - муж с женой, - коротконогие евреи с кучей детей, только что горько оплакивавшие вождя,
В Москве я узнала, что две ученые дамы, Ахманова и Левковская, закрыли в Институте языкознания ход моей диссертации. Они выступили на специально созванном заседании парторганизации, обвиняя меня одновременно в марризме и в потебнизме. Действовали они как Чехов и Спиноза. У Ахмановой был веский довод против меня - она сообщила, что я была замужем за проходимцем. Обе дамы принадлежали к активисткам всех поли
[392]
тических кампаний: Жирмунский жаловался, что они непрерывно "пишут", и академик Виноградов покровительствовал обеим, особенно Ахмановой. Докторскую она защищала по русскому языку, потому что нигде, кроме секции, где царствовал Виноградов, ее бы не пропус-тили. Мне неясно, что такое Виноградов, - страх, что ли, превратил его в то, чем он стал, или мерзость коренилась в его природе. Он, по слухам, производил экспертизу по делу Синявского под условием, что его имя не будет оглашено.
Москву лихорадило. Я никогда не видела таких мрачных и безумных лиц, как в ту весну, что ознаменовалась ходынкой на похоронах вождя. На каждом шагу вспыхивали скандалы - в очередях, в автобусах, в учреждениях. В Институте языкознания, куда я зашла за отвергнутой диссертацией, секретарша директора, с виду приличная женщина, закатила истерику на весь коридор. Она кричала, что вредители отравили воду в графинах и все, кто пьет, заболевают. Меня задержали однажды на почте, потому что я отправляла с десяток заказных писем в инсти-туты, объявившие конкурс по моей специальности. Бдительная почтовая чиновница заподозрила меня в рассылке антисоветских материалов и потащила меня к начальнику почты. Приняла письма только после того, как я их распечатала и начальник убедился в невинности вложений. Всего я отправила около сотни заявлений и на все получила отказы.
К концу лета - после снятия Берии - коридоры Министерства просвещения заполнились толпой преподавателей, снятых с работы и добивавшихся нового назначения. Стульев и скамеек не хватало, и вся толпа переминалась с ноги на ногу. Время от времени кого-то вызывали в кабинет, и вызванный выходил с назначением. Отправляли на восток - в Восточную Сибирь и на Сахалин. Я получила назначение одной из последних, когда из моего бывшего института вернулась ревизорша, снявшая Чехова и сообщившая мне, что никак не могут разобраться с кучей доносов, но она постарается ускорить назначение. После этого в министерстве появились Любищев и Амусин, специалист по Кумрану. Они от профсоюза проверяли мою кафедру и были у меня на лекциях.
[393]
Их заявление и усилия ревизорши подарили меня путевкой в Читу. Там мне сначала выдали подъемные, а потом отобрали: министерство испугалось, что разорится, если оплатит проезд всем снятым с работы. Мы тоже были "перемещенными лицами".
В коридорах министерства я познакомилась с девицей по фамилии Благонадежная. Она чем-то походила на белозубую комсомолку, но вместо разоблачительной деятельности ей пришлось самой добиваться назначения в министерстве. Она показывала всем трудовую книжку, где ей непрерывно выражали благодарность, а потом вдруг сняли за полной непригодностью. С горя Благонадежная разбила очки, и осколок попал ей в глаз. Он снял с глаза катаракту, и она увиде-ла, что творится на этой земле. Благонадежная заверила меня, что никогда не забудет толпу в министерстве. Как поведет она себя при следующей кампании против, скажем, читателей Самиз-дата? Предвидеть ничего нельзя, так как поступки Благонадежной, так же как и наша политика, отличаются полной непредсказуемостью.