Вторая книга
Шрифт:
В каждой книге - "Камень", "Тристии", "21-25 годы", "Новые стихи", "Воронежские тетради" - есть своя ведущая мысль, свой поэтический луч. Ранние стихи ("Камень") - юношеская тревога и поиски места в жизни; "Тристии" - возмужание, предчувствие катастрофы, погибающая культура (Петербург) и поиски спасения ("Исаакий"); оборванная и задушенная книга 21-25 годов - в чужом мире, усыхающий довесок; "Новые сти
[404]
хи" - утверждение самоценности жизни, отщепенство в мире, где отказались от прошлого и от всех ценностей, накопленных веками, новое понимание своего одиночества как противостояния злым силам; "Воронежские стихи" - жизнь принимается, как она есть, во всей ее суете и прелести, потому что это порог, конец, эпоха "оптовых смертей", "начало грозных дел". Уже назван "народов будущих Иуда". В последний год жизни были две стихотворные вспышки и кучка стихов, которые все пропали. В них иной взгляд на Россию, которая продолжает жить медлительной
Понимание "книги", периода, цикла как единого целого спасло Мандельштама от болезни времени, чего-то вроде кори или собачьей чумки, жажды "большой формы" в виде романа в прозе, а в поэзии - на худой конец поэмы, а в идеале - эпоса. "Большой формы" требовало государство, но не оно выдумало ее, а только приняло подсказку литературных кругов. Я знала выкормыша футуристов, толстое животное с подозрительными страстями, которое сейчас веща-ет в сферах Музея Маяковского. Выкормыш утверждает, что Хлебников выше Пушкина, потому что дал эпос, до которого Пушкину как до звезды небесной. Что он понимает под эпосом? Этого не понять, но ясно одно - эти несчастные теоретики не подозревают, что существует мысль, и не верят, что вся ценность поэзии именно в качестве поэтической мысли, в миропонимании поэта, а не во внешних признаках. Ведь гармония стихов лишь сконцентрированная сущность поэтичес
[405]
кой мысли, а то новое, что приносит поэт, вовсе не рваная строчка, не рифма, не "классицизм" или футуризм, а познание жизни и смерти, слияние жизненного пути и поэтического труда, игра Отца с детьми и поиски соотношения минуты с ходом исторического времени. Какова личность поэта, таков и поэтический труд. Какой дивный человек сказал, что творец всегда лучше творения?
Другой деятель футуристического толка, человек наивный и чистый, Сергеи Бобров, ругаясь, требовал Пушкина, непременно Пушкина, которого жаждал до слез. Что бы делал Пушкин в нашу эпоху? Что такое Пушкин после конца петербургского периода русской истории? Где место Пушкина в московском царстве советских вождей? Все же лучше тосковать по новому и несбыточному Пушкину, чем декретами отменять все виды искусства, как делал ЛЕФ, или распределять заказы на сочинение романов с заранее данным содержанием наподобие РАППа и Союза писателей.
В двадцатых годах все понемногу учили Мандельштама, в тридцатых на него показывали пальцами, а он жил, поплевывая, в окружении дикарей и делал свое дело. Его не влекла искусственная "большая форма". О ней он даже не задумывался, потому что знал, что есть "книга", "цикл", а иногда возникают цепочки с большим, чем в цикле, сцеплением частей и с общей темой. Про них он говорил: "Это вроде оратории", предпочитая музыкальную термино-логию, как более конкретную, расплывчатым литературоведческим названиям. Ораториями он считал "Стихи о неизвестном солдате" и группу стихов на смерть Андрея Белого. Двенадцать стихотворений об Армении он к ораториям не причислял, и я думаю потому, что тематически оратория связывалась у него с основным моментом жизни отдельного человека и всего челове-чества - со смертью. Умирание, смерть, оптовые смерти и общая гибель - вот темы двух ораторий Мандельштама.
[406]
VIII. Фальшивые кредиторы
В самом начале двадцатых годов Мандельштам заметил, что все порываются учить поэтов и предъявляют к поэзии тысячи требований: "Бедная поэзия шарахается под множеством наведен-ных на нее револьверных дул неукоснительных требований. Какой должна быть поэзия? Да, может, она совсем ничего не должна. Никому она не должна, кредиторы у нее все фальшивые". Речь шла еще не об официальных заказчиках, а об общественном мнении. Мандельштам приписывал разгул требований читателям, развращенным частой сменой поэтических школ, но дело не только в читателях. В двадцатых годах они действительно были на редкость развращены и разнузданны, но в своих требованиях они только поддерживали то одного, то другого из многочисленных претендентов на пост законодателя в литературе. Каждый из них предлагал свои методы и рецепты для быстрого наведения порядка и внедрения единообразия и единомыс-лия. Нечто подобное происходило во всех областях, но в поэзии, как самом личностном жанре, порядка навести не сумели, и каждый поэт по мере сил сделал то, что мог, и до самой смерти оставался сам собой. Большинство умерло преждевременно, но двое даже дожили
Сейчас уже можно подвести итоги и задать вопрос: как случилось, что внедрение единомыс-лия возникло как "встречный план", то есть было выдвинуто не государством, а обществом? Именно оно предложило своих претендентов на роль диктаторов в искусстве, когда будущие победители еще не помышляли о подобных вещах и были по горло заняты подготовкой, а потом войной. Единомыслие появилось не в результате подкупа или террора. Террор возможен там, где идея террора импонирует людям, подкупить легко только тех, кто стоит с протянутой рукой, единомыслие осуществляется, если
[407]
люди готовы отказаться от мысли, лишь бы ощутить себя среди единомышленников. В один день такие особи появиться не могут. Для этого нужна длительная подготовка.
Вопрос касается только интеллигенции, причем не революционной, осуществившей диктату-ру, а той, которая потом поддержала диктатуру и сама боролась за единомыслие. Самый яркий из таких - Мейерхольд, и в искренности его сомневаться нельзя. Старатели отнюдь не состояли советчиками при князьях, как некогда монастыри, но энергично насаждали те формы искусства, на которые делали ставку, и яростно боролись за единомыслие, издавая "приказы по армии искусств". Сам Маяковский был исполнителем, а не изобретателем, а его "приказ" не единичен, а представляет стихотворный вариант сотен целеустремленных и деловых распоряжений, изда-ваемых во всех областях искусства ценителями единомыслия, сразу бросившимися на посты комиссаров искусств. Я уверена, что, порывшись, можно найти отличные образцы приказов, сочиненных Пуниным и, скажем, Штернбергом, которые потом так огорчались, когда их забили противоположными приказами. В последнее пятнадцатилетие, к несчастью, перестали довольст-воваться приказами и прибегли к помощи государства и его карающих органов. По моим сведе-ниям, Пунина уничтожили серые художники, которым не нравилось его понимание уже не теку-щего искусства, а истории живописи.
Мандельштам служил в Комиссариате просвещения у Луначарского, но по свойственному ему легкомыслию приказов по армии не издавал, а главным образом бегал от своей секретарши, сторонницы диктатуры, презиравшей своего начальника. Он в счет не идет и участия в борьбе за единомыслие не принимал, а только открыто говорил поэтам, что о них думает.
Идеи, приводящие к единомыслию и диктатуре, должны были зародиться до революции, чтобы сразу нашлось много сторонников диктатуры. Процесс шел во всех областях, но я беру один только разрез - проблемы искусства, в частности поэзии. В десятых годах большой известностью пользовалась статья Вячеслава Иванова "Веселое ремесло и умное деланье". Влияние Иванова в те
[408]
годы было очень большим. Он принадлежал к законодателям, и девочкой я запомнила, как затихла аудитория, когда на кафедру взошел Вячеслав Иванов. Это отец повел меня на лекцию не то о Скрябине, не то о Метнере.
В статье о веселом ремесле и умном деланье (последнее выражение принадлежит Христи-анской философии, к которой статья Вячеслава Иванова никакого отношения не имеет) изло-жены мечты автора о будущем символизма и предлагается способ преодолеть мучивший рус-ских интеллигентов разрыв между ними и народом. Вячеслав Иванов и сейчас остается для многих непревзойденным образцом теоретической мысли. Одна умнейшая женщина, литерату-ровед с традициями Опояза, со вздохом сказала мне, что уровень мысли резко пал после статей Вячеслава Иванова. (Любопытно, догадалась ли она перечитать эти статьи или ее суждение зиждется на прежнем пиетете.) Современные националисты, руситы, тянутся к Вячеславу Иванову и в резко удешевленном виде - вместо рубля за копейку - время от времени излагают его идеи. Они их препарируют для нужд сегодняшнего дня, приправляя националистическим душком. На Западе вошло в обиход выражение "серебряный век". "Золотым веком" считается пушкинская эпоха, а "серебряным" - десятые годы с "башней" Вячеслава Иванова, то есть его квартирой, куда собирались поэты и философы послушать проповедь "реалистического симво-лизма" неосуществленного течения, от которого ждали чуда.
Как у всех символистов, у Вячеслава Иванова было преувеличенное представление о художнике. Поэт для него - теург, пророк, носитель откровения. Во всяком случае, таким он должен стать, усвоив истины реалистического символизма: "Открытость духа делает художника носителем божественного откровения". (Не слишком ли смело сказано?) Цель символизма мифотворчество. Обычная триада символистов - метафора-символ - миф страдает серьез-нейшим недостатком: в ней не раскрывается значение слова "миф". (Наследники символистов и сейчас мнут это понятие как хотят. Не пора ли определить его границы?) Вячеслав Иванов писал: "Символ естественно раскрывается как потенция и заро