Вторая смена
Шрифт:
– Аня, я пошла по делам. Вернусь через час. Если что – звони на мобильник. Или папе напиши. Хорошо?
Вроде Анька сейчас у кровати стояла. А теперь-то где?
– Хорошо… – Она забилась в щель между оборчатой кроватью и креслом, на котором сидит Темчик, когда укладывает ее спать.
Пока иду через двор к стоянке, вокруг вяло трепещут невеселые мысли и бодро вьются апрельские запахи. Все вперемешку – прошлогодние темные листья на газоне, масляная краска на приземистой оградке палисадника, размокший мел на асфальтовом пятачке у четвертого
От разворошенной клумбы тянет теплым хлебом, от обрезанных тополиных верхушек – лесопилкой и новосельем. Во дворе весна. А на территории гаражей, сразу за шлагбаумом – зима. Хоть и пришибленная, уплотненная. Остатки сугробов зловеще темнеют по углам. Длинные сырые тени отскакивают от стен. Здесь даже руки зябнут как-то по-особенному.
Сейчас я себе напоминаю не то воровку, не то угонщицу. Как тут замок открывается? Хорошо, лампочка сама зажглась: она, похоже, на шевеление дверцы закодирована. Или замкнута? Я в электричестве никогда ничего не понимала.
Нужная коробка, естественно, находится в самом дальнем углу. Среди дюжины таких же картонных сиротинушек. Там, под неровными надписями «мое!», «хрупкое» и «на память» покоятся кусочки предыдущих жизней. Немножко дневничков и стишков, завернутых для надежности в целлофан, горстка старых флакончиков, в которых даже тени духов не осталось, сотни две открыток и фотокарточек – тоже утрамбованных, упакованных, упокоенных. Старые записные книжки, древние сценарии, слепые машинописные копии того, что некогда считалось крамольным, а теперь всего лишь стало популярным.
Выбросить такое рука не поднимается. А держать на видном месте бессмысленно. Вот и кочуют эти бумажные, тряпичные и стеклянные эмигранты из одной жизни в другую, с квартиры на квартиру. Среди них – кособокая коробка из-под банок с болгарскими консервами. На ней синеет полусведенной татуировкой штамп ОТК. Судя по нему, срок годности у того, что хранится внутри, должен был истечь на заре перестройки. И истек бы, если бы не мелкое ведьмовство, спасающее вещи от плесени и забытья.
Там должны быть конспекты с методичками, учебниками и шпаргалками. Что ж тогда она такая тяжелая, эта моя драгоценная коробка? Я не выдерживаю. Волоку свою добычу поближе к лампочке и начинаю распутывать узлы шершавой бечевки, отдирать синие полоски изоленты, выгребать окаменевшие стружки апельсиновых корок, сунутых, чтобы драгоценную макулатуру не сожрала банальная мирская моль. На все уходит четыре минуты. А на пятой у меня кончается воздух и способность ориентироваться в пространстве.
Среди плотно спрессованных тетрадных листов, пожелтевших до лимонности методичек, киношных и пригласительных билетов, записок, которые строчатся посреди скучной пары деноминированных купюр, которые после реформы сорок седьмого года стали значить в десять раз меньше… Среди этого стандартного студенческого барахла я нахожу носки. Обычные, котовой шерсти, домашней вязки. Кто-то из наших привез в шварцевскую общагу, а я выменяла.
Темно-красные носки самого ходового мужского размера. Того, который был у моего мужа Сани. Был бы, если бы не война. Я еще до собственной
– Ох ты ж мамочки…
Сижу, прислонившись к холодной стене гаража, шепчу и ругаюсь, вытираю зареванные щеки носками и прошу прощения. То ли у самой себя, обещавшей творить добро и только добро, а сегодня чуть не загнобившей беззащитного ребенка. То ли все-таки у покойного мужа Сани, которого я любила больше всех за все мои жизни и готова была взять в ученики, да только вот война проклятая помешала. У меня его снимок всегда был на видном месте, хоть на тумбочке, хоть в серванте, хоть на стенке вместо иконы. Но на вопрос «Кто это?» я мирским гостям врала. «Брат старший», «папа», «дедушка». А в следующей жизни придется говорить, что Саня – это мой прадед. Если доживу, конечно…
И вот тут, по всем законам театрального жанра, свет в гараже гаснет. Сперва мигает – двумя тусклыми всполохами, – а потом вырубается с концами. Неплотно прикрытые дверцы распахиваются с визгливым, скулящим звуком. Неужели Темчик их смазать не может? Я бы точно спятила, такой вой каждое утро и каждый вечер слушать. А, он же глухой у нас, опять я забыла!
Надо бы затаиться и вжаться в стену. Потому как огроменная фигура на пороге – это страшно. Корявая, громоздкая – как и полагается в свете сияющих за ее спиной фар.
– Стоять! Рыпнешься – убью!
Рыпнусь, конечно. Мне ему слух привинчивать вручную приходится, жестами. Да что ж за наказание такое – и оброк ученический, и этот мой долбоеб законный…
– Темчик?!
На меня очень давно никто не наставлял оружие. В последний раз – во время расстрела. Поэтому я сейчас могу сильно накосячить, так, что у Артема уши в трубочку свернутся или глаза на лоб вылезут. Что потом от такого красавца ожидать – науке неизвестно. Однако обходится без жертв и разрушений.
– Твою же мать! – В кои-то веки наше с супругом мнение о происходящем совпадает.
– Темчик, ну ты с дуба рухнул, в самом-то деле?
– Жень, а что ты тут вообще?
– Надо было по работе… забрать кое-что…
– Да чего-то торкнуло меня, Жень… Фигня какая-то вокруг творится.
– Что за фигня?
– Ну и как, забрала?
– Ты всегда, когда торкает, с пистолетом гуляешь?
– Ну сказала бы мне, я бы принес… Оно тяжелое, зачем тебе таскать?
– Это секрет, то есть сюрприз…
Он идет ко мне навстречу. Все еще с этим своим «глок-компактом» в лапе. Правда, уже с опущенным, но кто знает, кто знает. Насмерть не убьет, а вот из строя на пару месяцев выведет. Особенно если меня потом в гараже закрыть. Или зарыть. Это куда быстрее и бюджетнее, чем маяться с закладками.
– Жень, это у тебя что?
Предохранитель щелкает. Ненавязчиво, почти как фотик-«мыльница». Остановись, мгновенье, шут бы тебя побрал. Я не знаю, что мне делать дальше.
Ворота гаража лязгают неудачным эхом предохранителя. Лампа вспыхивает. Я понимаю, что у Темчика на морде отражается мой собственный напряг. Только в мужской версии.