Вторая весна
Шрифт:
— Сейчас, ясное дело, спят.
И снова вспыхнула песня:
Будем новоселами И ты, и я!Неуспокоев вытер носовым платком шею и махнул им на поющих ребят:
— Мелодия, к вашему сведению, слизана. Слышали в оперетте «Принцесса цирка» хор кутил в ресторане? Подозрительно похоже.
Воронков вскочил и начал валить на костер сухой лапник. Столбом взвились искры, и со свистом вымахнуло из костра длинное белое пламя.
— Так бы и дал по морде! Что за человек, скажи?
А прораб странно всхлипнул, словно потянул воздух на больной зуб, и жалко улыбнулся Борису, умоляя поговорить с ним:
— Вы плохо выглядите, Борис Иванович. Спортом занимаетесь?
Борис не ответил.
— Надо, надо! Заставляйте бегать ваши кровяные шарики. Посмотрите на меня: жим — девяносто, рывок — сто десять!
И Борис посмотрел на него, кусая губы. Он ненавидел не таясь. Но промолчал и на этот раз. Заставил себя промолчать. Да и что он мог сказать ему? Или, вернее, мог бы сказать очень многое, но какая польза от этого? У них разные взгляды: один верит в то, во что другой не верит, над чем издевается, и наоборот. Это потому, что они жили разной жизнью. Неправда! Жизнь у них была одинаковая. Но тогда откуда у Неуспокоева такие взгляды? Вот что непонятно, и вот отчего тяжело становится на душе. Тяжело расставаться с юношеской верой в человека!..
— Понимаю. О ненависть, тебя пою! — тоже глядя прямо в глаза Борису и тоже кусая губы, сказал с пафосом прораб, повернулся и снова начал подниматься в гору.
Вершина Шайтан-Арки была уже близка, и он приближался к ней с каждым шагом, а ему казалось, что он скатывается с горы в какую-то пустоту.
Полчаса назад его окликнул Шполянский.
— Товарищ прораб, будь ласка, папиросочку!
Подойдя вплотную, шаря в портсигаре, он зашептал, косясь через плечо на двоих парней, не спускавших с него глаз:
— Стерегуть, подывытэсь! От кайданы турецьки, га?.. Вызволяйте мэнэ, пан прораб. И скорийше, бо мое дило поганэ. Мы ж з вамы в ёдну точку!
Прораб молча, резко повернулся, не дав Шполянскому даже прикурить, и пошел торопливо прочь. Постыдная и горькая тяжесть давила его душу.
Воронков, долго смотревший вслед Неуспокоеву, неожиданно разозлился:
— Вот и возись теперь с ним. Ей-богу, легче самую капризную машину отрегулировать!
— Так ведь то машина, — согласился завхоз.
— Вопрос о нем мы, конечно, поставим в полный рост. А в каком разрезе его ставить? Главное — товарищ растущий, подающий надежды, заметно работает над собой — и вдруг полная дефектная ведомость, а не растущий товарищ! Спрашивается: по какой же формулировочке ставить о нем вопрос?
— Обаятельный ты формалист, Воронков! — вздохнул Корчаков. — Без формулировочки ни шагу! А я ведь решил, по глазам твоим, что ты под цыганским солнцем родился.
Илья снял шапку и растерянно погладил круглую, по-солдатски стриженную голову.
— И будь я комсомолец, не выбрал бы я тебя в комсомольский комитет, не голосовал бы за тебя, Воронков, — безжалостно добавил Егор Парменович. — Жизнь в ногу пошла, один сержант не в ногу идет! Без формулировки дороги не видит.
Илья убито понурился, разглядывая напряженно каблук сапога, недавно еще зеркально сияющего, а теперь грязного и мокрого. Завхоз двинулся на выручку однополчанина.
— Оторвал? — спросил он весело.
— Оторвал.
— Сапог-то еще армейский, кажется?
— Армейский. Вон куда завел.
— Армейский сапог, имей в виду, в плохое место не заведет.
Не поднимая от сапога глаз, Илья сказал искренне: — Насчет голосования я, пожалуй, соглашусь с вами, товарищ директор. Не работаю я, конечно, над собой. Райком комсомола посылал меня на трехмесячные курсы переподготовки комсомольских работников, а я взял да на целину удрал.
Директор смотрел на Воронкова по-прежнему строго, и только один Борис видел, как дернулся у него левый ус, предвещая улыбку.
Илья вскинул голову и смело, вызывающе посмотрел на директора:
— Но будьте уверены, сумеем мы поговорить с человеком настоящими словами, сумеем и спросить, как он вообще коммунизм собирается строить!
— Вот и спроси! — сурово сказал Егор Парменович.
Мимо костра ползла очередная машина. Шедший головным парень в черном ленинградском полушубке выпустил из рук трос и подошел к костру. Он постоял молча, вглядываясь в сидевших у костра людей, молча же повернулся и пошел к машине.
— Что это он? — удивился Корчаков. — Родственников ищет или вора ловит?
— Пришел посмотреть, нельзя ли у кого из нас подпись выпросить, — объяснил, засмеявшись, завхоз. — Мы на его листке уже расписались, вот и ушел ни с чем.
— Это тот, о котором вы мне рассказывали? — посмотрел директор на Бориса. — Как его фамилия.
— Фамилию не знаю, — ответил Борис. — Его все зовут или просто Сашка, или Сашка-спец.
— Александр, Саша, вернись! — гаркнул Егор Парменович.
Парень вернулся к костру и, переминаясь на онемевших от лютой усталости ногах, тревожно поглядел на директора.
— Дай-ка мне взглянуть на твой бегунок, — сказал Корчаков.
Тревога в глазах Сашки усилилась. Он покорно вздохнул и полез за пазуху.
— Сколько же у тебя подписей не хватает? — вертел Егор Парменович лист, исписанный с обеих сторон.
Сашка покраснел и опустил глаза:
— Одной, последней, будь она неладна.
— По сути дела не знаю я тебя, парень, — сердито сказал директор, разглядывая серое, измученное лицо Сашки, его до крови изрезанные тросом пальцы. — Но ведь не отпуск ты просишь и не путевку в санаторий. Просишь оставить тебя на целине. Что ж, оставайся! — размашисто подписал он толстым, плотничьим карандашом. — А осрамишь ты мою подпись или нет — дело твоей совести, парень. Теперь захлопни рот и догоняй свою машину.