Второй вариант
Шрифт:
Первое время Савин даже стеснялся командовать подчиненными, которых, к его большому изумлению и расстройству, оказалось немало. Он и не командовал. Просто объяснял, что делать, рассказывал, показывал, огорчался вместе с каким-нибудь неумехой и растяпой, вдалбливал ему в голову теорию, проводил практический показ. А если вдруг во взводе случалось нарушение дисциплины, подолгу сидел вместе с нарушителем в канцелярии роты и не то чтобы выговаривал ему, а больше вздыхал, мучился от своих официальных вопросов, уходил от них, выспрашивал подробности из доармейской жизни. И тот отвечал и в
Как бы там ни было, но его учебный взвод неожиданно для него самого стал лучшим при выпуске специалистов в железнодорожные войска. И следующий набор в конце обучения тоже стал лучшим.
Савина хвалили на собраниях и совещаниях, самодеятельный художник нарисовал его портрет, на котором он был похож на умудренного опытом служаку. Портрет определили на клубную Доску почета, и, между прочим, несмотря на все личные переживания, Савину это было приятно.
Изредка, на выходные, он наезжал в Москву. Просто так, от нечего делать, чтобы окунуться в привычную городскую сутолоку. Так он объяснял себе. И сам же втайне понимал, что приезжает с надеждой встретить ее. Иначе зачем бы ему тащиться на ту улицу, по которой она должна была идти с работы к метро. И однажды встретил.
Она обрадованно засмеялась, схватила его за руку:
— Едем. Покажу тебя своим...
Отец ее сразу понравился Савину. Грузный, простецкий и грубовато-веселый, он спросил дочь:
— Жениха, что ли, привела на смотрины?
— А что, не нравится, па?
— Нравится. Люблю серьезных.
И к Савину:
— Байдаркой не увлекаешься?
— Нет.
— Молодец.
— Па, что за глупости? — возмутилась дочь. — Очень даже полезный вид спорта...
За чаем Савин сказал, что ему предлагают остаться в кадрах армии и что он согласен. Она ответила на это:
— Фи!
— Армия — для настоящих мужчин, — сказал отец. И дочери, опять же полушутя: — Если собираешься за Евгения замуж, готовься быть боевой подругой...
В этот дом Савин наведался еще раз в следующее воскресенье. Но уже без приглашения. Потому и не застал никого. Решил, что хозяева на даче, поехал.
Вовсю буйствовала весна. Соловьи словно взбесились, объединив в один все свадебные хороводы.
Дачная дверь тоже оказалась закрытой. Он присел на лавочку, как раз перед окном. «Чего приперся? — думал. — Все равно она не поедет со мной, БАМ — не для серебряных туфелек». Размышлял так в безнадежности и вдруг явственно услышал:
— Ты меня лю?
Даже вздрогнул от близкого голоса, проникшего к нему через открытую форточку. Вскочил, повернулся к зашторенному окну — и не понял, почему оно брызнуло осколками. Продолжая колотить по раме, не чуя боли и не соображая, въяве ли он кричит или мысленно: «Скребки, скребки!..»
И не надо бы все это вспоминать теперь, когда все позади, а вспоминалось. Наверное, потому, что другие звезды падали в снег, что не бывает резких границ от одного к другому. Такое вот сложное существо — человек: ищет какую-то черту, а ее и нет вовсе.
Наверно, прошло с полчаса, пока Савин стал способен удивляться. И не только удивился, а поразился тому, что идет следом за незнакомой женщиной. Заметил, что она несколько раз тревожно оглянулась. Наконец остановилась и подождала его.
— Ты не устал, бойе?
— Нет.
Он и впрямь почему-то не чувствовал усталости, не то что утром. Хотя и запарился, и расстегнул шубу. Ольга озабоченно вглядывалась в Савина. Сняла рукавицу, распахнула парку, пошарила в нагруднике.
— На, пожуй, — протянула ему несколько жестких сухих ягод, — пожуй!
— Что это?
— Лимонник. Он дает силу.
Савин бросил ягоды в рот, разжевал, почувствовал горечь.
— Ты хочешь вернуться? — спросила она.
— Нет, что ты!
— Скоро придем. Совсем рядом.
И опять он зашагал за ней, думая о том, что широкие, короткие лыжи, которые поначалу показались неуклюжими и неуправляемыми, все-таки очень удобны, особенно когда лыжня шла на подъем. Не надо было взбираться ни лесенкой, ни елочкой: назад они не скользили, подбитые камусом. Непривычно только было без палок, но он быстро усвоил ровный, тягучий шаг. Даже нагнал Ольгу, вдруг сообразив, что она идет впереди со своей понягой, а он — налегке. Догнал и сказал:
— Давай, я понесу твой деревянный рюкзак.
Она обернулась на ходу, и, хотя лицо ее было размыто темнотой, он представил улыбку, точно такую же, как за столом, делавшую ее совсем маленькой девчонкой.
Они шли нешироким распадком, и лес по обе стороны казался сплошным и темным. Ольхон то и дело убегал вперед, беззвучно растворяясь в темени, снова легкой тенью возникал обочь. Присев, поджидал Савина, вытягивая в его сторону острую морду, словно пытался убедиться в надежности спутника своей хозяйки. Убедившись, неслышно обгонял Ольгу, исчезал впереди. Лес опять сдвигался, безмолвный и нереальный.
В какой-то момент Савин осознал это безмолвие, нарастающую бесконечность мира. Будто бы это не он шел по ночной тайге, а кто-то другой, для кого такое путешествие было не в диковинку. И еще он внутренне, словно так и должно быть, опять воспринял родство с этой незнакомой женщиной. Ему казалось, что знает он ее давным-давно, только заплутался до этого, затерялся в бескрайнем далеке, и вот явился после долгого отсутствия. Идет себе знакомой дорогой к знакомому жилью вслед за близким человеком, вышедшим его встретить на житейский перекресток...
Все-таки в ягодах, наверное, была какая-то живительная сила, потому что очень скоро в тело вошла бодрость. Шел в легком полусне. Раза два ему казалось, что они выходят к берегу, на котором ждал увидеть зимовье. Однако мнимый берег растворялся вблизи, истаивал за новым поворотом или оказывался низкорослым подлеском.
Савин шел и думал о том, что, наверное, все люди немного актерствуют в жизни. Даже сами с собой. Что бы человек ни делал, все равно он видит себя со стороны. И он, Савин, такой же. А может быть, и неплохо малость актерствовать, самую что ни на есть малость? Вдруг это и есть тот самый стопор, который удерживает человека от крайнего шага? Перед зрителем не побуйствуешь, а ты и есть самый первый зритель.