Второй вариант
Шрифт:
— ВЫЯ, — сказал Сверяба. Так он называл ВИА.
— Выключи, — попросил Савин.
Сверяба убавил до самого тихого, но совсем не выключил.
— Пускай для контраста с лебедями... Понимаешь, мать у меня умела делать добро. Надежда Онуфриевна Потерушина. Чего ни скажет, до чего ни дотронется — одно добро исходило от нее.
— А у меня мать померла, Иван. Отца — не знаю.
— Вот и удивляюсь, что ты в детдоме скорлупой не оброс. Оно, может, и к лучшему... А добро делать, Женя, — целое искусство, которое до конца жизни можно не уразуметь. Искусство потому, что жизнь сотворена из парадоксов. Иначе как понять, что люди от добра тоже могут страдать?
Что-то в его словах связалось для Савина с Ольгой. Она тоже высказалась
— Ольга так же говорила.
— Охотница, что ли?
— Да.
— Бабам это не дано понять.
— Нет, Иван. Ольга — мудрая.
— Мудрые бабы давно перевелись, дед.
— Как ты можешь, не зная человека?! — воскликнул Савин и неожиданно для себя стал рассказывать. О том, как они шли с Ольгой ночью на лыжах, как стучался в зимовье дятел, как косил лиловым глазом гордый глухарь Кешка, как прощались у горелого леса, когда Ольхон поскуливал от обиды и собачьего предчувствия.
Сверяба глядел на Савина не мигая и с горестью. Дослушав, спросил:
— Так и отказалась приехать к тебе?
— Отказалась.
— Ну и хитрый же народ бабы! Они нашу психологию насквозь чуют.
Он тяжко вздохнул, уставился через узенький стол на друга и произнес, вкладывая в слова всю силу необъяснимого для Савина убеждения:
— Не надо тебе, дед, больше ездить туда.
— Ты ничего не понял, Иван.
— Как раз понял. Потому и говорю.
— Я все равно на ней женюсь.
— А потом?
— Что — потом?
— Во. Никто не знает, что будет потом. Сердце дверью прищемит, понял? И скорлупа расти начнет. — Он опять откинулся, массивно вдавившись в вагонную стенку, спросил заботливо: — Разогреть тушенку?
— Не надо.
— Так вот, дед, опыт имею. Веселый я был в молодости, да и внешностью не обиженный. Сам знаешь: где гитара, там и девки. Оглянусь — справа, слева, и кофточки от натуги лопаются. Легко все было... В общем, встретилась одна медсестричка. Я тогда в Челкаре работал, механиком в автохозяйстве. На танцульках познакомились. В общем, ребенок зародился. А я и не знал, хоть половина срока прошла. Приходит она как-то ко мне в общежитие, берет мою руку, кладет себе на живот. «Послушай», — говорит. И ведь точно, слышу: тук — в ладонь. Растерялся я, понял. И она вся как побитая. Жалко стало, не могу даже сказать, как. А еще жальче того человечка, что в ладонь меня тукнул. Словно сигнал о себе подал: тут я, живой...
В общем, расписались. И пошел я к ним в дом примаком. Гришка народился. Глазастый — в мать. Еще через полтора года — Толик. Такой же глазастый. Только не складывалась у нас жизнь. Не буду, дед, ее охаивать. Но и себя не хочу хулить. Может, просто любви не было? Если вернуться по своим следам, поискать тот костерок, то ведь не нашли бы, наверно. Она с перепугу замуж за меня выскочила, я женился из жалости. А жалость тоже из доброты выходит, а? Но в общем-то и жить, и прожить было, конечно, можно. Ну, не выпало на долю любви, так ведь сколько людей живут без нее самым нормальным образом... Но тут, дедуня, вмешались материальные силы. Самое страшное зло вмешалось — деньги. Сначала бы вроде, как заведено. Двухспальную лежанку надо, телевизор, большой холодильник. Влез я в это дело и начал жизнь в кредит. Принесу в получку полсотни, остальное в кассу взаимопомощи выдирают, а теща губы подожмет и цедит: «Как на такую зарплату прожить — ума не приложу». Я объясняю про кассу, а они мне — про соседа. А сосед, как назло, завмаг попался. Он жене шубу приволок — и моей шубу надо. Они мебельный гарнитур купили — и моим стенка понадобилась. Супружница этого завмага, ядри ее в бочку, моим бабам все мозги прополоскала: механики прекрасно зарабатывают, пусть Иван Трофимович перейдет в автосервис, мой ему поможет. До того я озверел, что один раз шуганул эту заразу матюгами, а ее завмагу пообещал башку гаечным ключом проломить. Это в разговоре сейчас все облегченно получается. А как вспомню — до сих пор молотком по темечку: деньги, деньги, деньги!..
Я ведь и в армию пошел, чтобы получать больше. Взял свой диплом — и в военкомат. Так же, как ты. Только тебя призвали на два года, а я — сразу в добровольцы. Красивый рапорт написал. А ведь из-за денег. Между прочим, не жалею: народ тут почище и завмагов поменьше... Деньги, Женька, это социальное зло. Ну и воспринимай их как неприятную неизбежность. Не хватает — и черт с ними! У многих людей не хватает. Нарушено, Женька, равновесие возможностей и потребностей, тут главная беда человеков. А у баб моих это было в степень возведено. Ляжем с женой спать, гляжу на нее: губа верхняя над нижней, и мелкие зубы видать. Хищник, да и только. И не какой-нибудь серьезный, а мелкий, из породы грызунов, крысенок, которому тоже свою нору обставить надо. Как я раньше ее не разглядел?! Сначала пытался вколотить им в головы, что счастье не в тряпках и деревяшках. Не руками вколотить, дед, упаси бог! Ни одну бабу в жизни пальцем не тронул... Но куда там! Понял, что бесполезно, и стих. А такая была охота шваркнуть все с балкона. Но ведь мальчишки, сыновья мои, на меня смотрят. Потому, как краб, клешни подобрал — и молчок. А теща вздыхательно жене объясняет: «Хоть масло на голову лей — слова не дождешься». От меня, значит... В общем, дед, чего старое ворошить? Чужие болячки не чешутся. У тебя когда-нибудь зубы болели?
— Нет.
— Значит, не поймешь. А я хожу, смеюсь, лаюсь, а у самого будто все до одного зубы болят.
— Может, их сюда забрать? — сочувственно предложил Савин. — А теща пусть там остается.
— Кого — их? Поезд ушел, дед. Разошлись. Шмутки нас развели. А может, я брешу тебе сейчас? Может, себя обеляю? Ведь ушел я не в степь куда-нибудь, а к другой женщине. Может, по петушиной природе своей? Сам себе эти вопросы задаю и успокаиваю себя: нет все-таки. Если бы в сердце не образовалась пустота, то и ни ушел бы. Гришка с Толиком бы удержали. И даже не встретил бы другую...
Савин глядел на Сверябу с изумлением. Тот всегда казался ему сильным, житейски беззаботным, легко отмахивающимся от каких-либо сомнений. И вот поди же! Совсем другой человек обнаруживается. И наверное, у каждого так, если просветить его житейским рентгеном. Потому что не объявился еще миру лекарь, умеющий лечить сразу все душевные недуги.
Сверяба замолчал, уйдя в свои мысли. Потом стал подкручивать колесико настройки транзистора. Приемник подхрипывал, втягивая в вагончик со всего мира незнакомые голоса и мелодии. И вдруг совершенно чистый голос прорвался через километры и произнес: «Начинаем передачу для строителей Байкало-Амурской магистрали».
— Не забывают нас, — сказал Сверяба. И тут же сморщился, скривился, будто у него на самом деле заныли все до одного зубы.
— Что случилось, Иван?
— Послушай.
Савин прислушался. По улице Вагонной прошел груженый КрАЗ, они всю ночь ходили, отсыпали строительную площадку под банно-прачечный комбинат. В вагонном тамбуре, где стояла печка, урчала в тепловом котле вода.
— Поет, ядри его в бочку! — сказал Сверяба и подтянул приемник к самому уху. Вслушиваясь в голос певца, с гримасой отвращения спросил: — Ты можешь понять, что он поет?
Савин разобрал только слова «От Байкала до Амура...».
— А дальше? — спросил Сверяба.
— Вроде бы «небо ясно, небо хмуро».
— А мне слышится «не боятся дымокура». Во как!
— Музыка-то хорошая.
— Слова и музыка — одно целое, дед. Врозь не воспринимаются. Иначе почему мы здесь поем свои примитивные песни? Потому что не принимает душа музыкальной официальщины про БАМ. Даже с распрекрасной мелодией. Ну почему, скажи, надо «строить путь железный, а короче — БАМ»? Чего и как короче?.. Или еще, как там, про тропиночку узкую, которая уходила в таежную даль?