Вторжение
Шрифт:
Помнишь, отдавая мне букет ландышей, ты сказал: "Осторожней". Я тогда со своим сердцем не умела обращаться, милый, а не только с ландышами. Я внушала себе: надо быть твердой, надо убедить, что не могу дать ему счастья. Потом уйти. Тогда он не будет ни подходить, ни даже смотреть на меня. Я тоже возьму себя в руки. Потом буду уважать себя за это.
Но была очень непоследовательна.
Чувствовала себя то беспредельно счастливой, то бесконечно несчастной: все ощутимее было непонятное, глухое чувство чего–то неизвестного. И я пугалась.
Пишу, а мысленно переношусь в сад.
Я не владела собой…
Разрешить тебе все…
Разрешить,
Но я чиста перед своей совестью. Ты можешь спросить, почему же между мной и мужем возникла трещина? Может, помехой тому увлечение? Вот вклинился, мол, Петр, внес разлад, а пройдет время — и все забудется, рапы зарубцуются.
Отвечу откровенно. Ни муж, ни ты, пожалуй, в этом не виноваты. Виновата я да сердце мое.
Ты знаешь, у каждого человека можно наблюдать такие маленькие поступки, они могут быть и хорошими и плохими. Хорошие и плохие мелочи. Они характеризуют человека иной раз гораздо больше, чем крупные поступки. В медицинском институте жила я в общежитии с подругой. Принесла нам как–то молочница молока, налила в одну бутылку больше, в другую — меньше. Как только заметила это, я кинулась к бутылкам — взять себе меньше. Но подруга опередила меня и взяла себе… больше. Вот тебе и мелочи. И дружбе конец.
Не знаю, понимаешь ли ты меня?
Я думала, что к любимому надо относиться… непогрешимо. Да. Именно это слово. И так — всю жизнь.
А как прекрасно жить на свете, если ежедневно будет близко от тебя что–то делать, как–то поступать, о чем–то говорить человек, которого уважаешь до конца, человек, в котором ты уверена больше, чем в самой себе.
Мечты…
Но уж если начнем жить, обязательно будем жить втроем с первого часа — ты, я и счастье.
Настоящая любовь может покоиться только на отношениях человечности и честности, только на больших чувствах, только на желании, чтобы он был как можно счастливее (ведь его счастье — это твое счастье), только на постоянной мысли — что еще можно сделать приятного для него?
Это взаимно — и любовь помогает бороться и жить, бороться и побеждать!
Разве когда–либо придет беда в их дом?
Они ведь уже привыкли каждым поступком выражать любовь свою, приносить радость друг другу…
Может быть, я сама наделила тебя качествами своего идеала, и мы не смогли бы жить?..
Я требовательна и непреклонна, когда считаю себя правой. Я не уважаю людей, которые говорят: "Вы правы, но… я пока не могу".
Ты был рядом, и я поверила тебе.
Так ли это? Не солгал ли ты?
И если все же думаешь о нашей жизни серьезно, если все же ты не отказываешься от своих чувств, — взвесь и ответь скорее. И честно. Мне очень тяжко. Сердце я тебе уже отдала. Теперь предлагаю руку. Что можно добавить еще?
Сейчас идет война. Ужасная. Я каждый день тревожусь: а вдруг тебя ранят или… Нет–нет, такое не может случиться. Что тогда станет со мной? Как я это перенесу?
Родной мой, счастье мое, я жду встречи с тобой. Когда бы она ни состоялась, я дождусь. Что бы с тобой ни случилось, я дождусь, встречу и буду всегда, всю жизнь любить тебя, только тебя.
Н а т а л ь я".
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Никогда Наталья не ждала писем, да и не имела привычки сама заводить переписку, а после отъезда Петра ощутила жадную,
Ходила на почту всякий раз, как привозили с Хворостянки запакованные под сургучными печатями мешки, и опять ждала — ей уже просто совестно было туда заглядывать каждый день и спрашивать одно и то же. И вот в один прекрасный день, в начале сентября, почтовый агент старик Акимыч с быстрыми глазами и неизменной добродушной улыбкой на высохшем лице, перебирая пачку писем, остановился на одном, повертел в руках конверт и загадочно крякнул, поглядев на Наталью.
— Ну, молодушка, с тебя причитается. Спляши за свое найденное счастье!
Наталья взяла конверт, и током хлынула по телу радость, отчего даже закружилась голова. Что–то совершенно ни с чем не сравнимое. Как жаль, что Петр не видит ее в этот момент и не может понять ее чувств: она плакала, и все в ней одновременно пело…
Письмо Завьялова было короткое, сдержанное и каждым словом расчетливое. Будто боясь, что его послание может быть перехвачено и читано другими, он изъяснялся намеками, но меж строк Наталья находила такое, что порождало в ней бурю мыслей, приводило в трепет. "Скоро, видимо в последних числах сентября, предстоит мне дорога далекая и опасная", читала она и ужасалась, видя Петра в трудном походе, в сражении, и, как ни хотела отмахнуться от мысли, ей даже подумалось, что он уже лежит на поле боя раненый, окровавленный и просит помощи… Наталья даже всплакнула, потом совершенно внезапно пришло ей на ум тотчас собраться и ехать к нему. Она не задумывалась, что какие–то силы могут ее удержать, что отец и сестренка будут противиться, что с работы нельзя уйти так просто, что, наконец, по селу рано или поздно пройдет слух о том, что она потащилась за Петром, — все это ее теперь не пугало; она считала себя обязанной быть рядом с ним в опасности и сделать все возможное, чтобы облегчить его страдания. То, что Петр не звал навестить его и устроить хотя бы короткое свидание перед отъездом на фронт, немного смущало, но не останавливало ее. Она даже пыталась оправдать Петра: не пригласил свидеться потому, что не хотел утруждать ее ни лишними хлопотами, ни горечью расставания…
Глянула в окно, поморщилась: стекла слезились, по ним сползали крупные дождевые капли.
И пока в доме никого не было, начала собираться в дорогу. Уложила чемодан, хотела поднять за ручку — тяжел, что–то надо оставить. "Ведь не навсегда уезжаю, только проведать". Выложила зимнее пальто — ни к чему оно, не нужны и лакированные, с высокими каблучками туфли — там будет не до театра, не до веселья. И зачем тащить с собой все платья, не лучше ли взять два: одно легкое, набивного шелка, другое — шерстяное, темно–синее, которое можно надеть в ненастную погоду. Значит, и чемодан тяжелый не нужен, сподручнее взять саквояж.
Кажется, все собрано, уложено. Но как же она уйдет, ничего не сказав и не попрощавшись с отцом, с сестренкой? Это было бы непростительно, станут искать. Нет, надо дождаться. Но как объяснить отцу? Сказать, что еду в Воронеж, а к кому, зачем? И стоит ли лгать?
Оглядывая избу, как бы прощаясь, она взгрустнула. Обычная, ранее успокоительно действовавшая, на нее тишина комнат сейчас пугала. Гул ветра в трубе, надоедливый треск сверчка бередили сердце. "Хоть бы скорее пришли отец и Верочка", — думала она, уже не находя места в опустевшей и как будто тревожно притихшей избе.