Вторжение
Шрифт:
Гудериан пытался его отчитать, но тот, не извиняясь, поднял пустой рукав кителя и обнажил красную култышку. Уважавший доблесть и страдания своих солдат, Гудериан умолк.
— Еще вчера в адрес вашей армии прибыл эшелон. Кажется, из Франции, хотя пунткт отправления значится Берлин, — ответил шеф багажного бюро.
— Где он? — чуть не подпрыгнул от радости генерал.
— На нервом пути. Мы готовились отправить его, да связь не годится. Никак не дают Ливны…
— Хорошо! — перебил Гудериан. — Очень хорошо! Я сам заберу эшелон.
Шеф обратился к служащему в очках,
Гудериан шел молча, с трудом вытаскивая ноги из снега и поминутно оглядываясь.
В вагонах вместо боеприпасов, без которых его армия гибла, были ящики с вином. В дороге вино замерзло, бутылки полопались, и на ящиках висели куски красного льда.
Гудериану вдруг померещилось, что это замерзшая кровь солдат, и он, скрипя зубами и впервые проклиная берлинских правителей, пошел прочь от эшелона.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Палатка санитарной роты, стонут стены и крыша от напора ветра. Под тяжестью снега парусина то приляжет, обнимая костлявые стропила, то вдруг опять вздымается, словно негодуя и жалуясь на свою судьбу.
"Плохо, ой как плохо! И стоны каждую секунду… — думала Наталья, глядя на койки, на носилки. Раненых было много: одни лежали тихо, другие, не в силах превозмочь боль, стонали, что–то выкрикивали в бреду. — Честное слово, я сама бы пошла с винтовкой в окопы. Перестань… Как будто ты больше страдаешь, чем они! Глупости. Твое горе не так уж страшно… А если бы тебе предложили сейчас бросить все и уйти? Дура ты, Наталья! Как можно думать об этом! Будто ты не знаешь себя. Да случись такое… Никуда бы не ушла, ничего бы не бросила. Может, кто и думает, что ты без совести… Честно говоря, иногда ты сама себе признавалась в этом. Ну что ж, Алеша… что же делать? Разве в жизни бывает все спокойно и гладко? Тогда бы и войны не было. Что творится кругом!.. Где ты теперь, Алеша?"
Что–то далекое, согревающее душу, воскресила память Натальи. Воспоминания неудержимо влекли ее в прошлое, которое теперь казалось ей особенно желанным. Но тотчас ей представилось страшное в гневе лицо Алексея…
Тяжелый стон. Крик, от которого кровь холодеет:
— Ба–а–тя!.. Куда же ты, ба–а–тя!.. Ро–та, за мной!
— Не надо, дорогой… Не надо… Все обойдется хорошо, приговаривала Наталья, подойдя к койке, на которой метался, корчась всем телом, боец. В полумраке коптилки она нашла его горячую, трясущуюся руку, мягко прижала к постели, и, словно повинуясь ей, раненый успокоился и уже совсем тихо, пересохшими от жажды губами попросил:
— Пить… сестричка… Дай же мне пить.
— Родной, потерпи. Нельзя тебе воды, ни капли… — уговаривала Наталья.
— Дай ему воды, пусть подохнет! — произнес кто–то за ее спиной. Наталья обернулась. На соседней койке человек, у которого все лицо забинтовано. Он лежит на спине и говорит, не поворачивая головы. — Вот люди! Что за люди! Глотка воды не дадут перед смертью. Ты думаешь, благодетельствуешь, сестрица? Черта с два! Кому это нужно?.. Ну дай же ему воды! Пусть не мучается. Не все ли равно, когда отдаст свою душу… Уж пусть лучше сейчас —
— Пить, сестра… Дай воды…
— Ну дай ему воды! Что упираешься? Я бы дал ему целое ведро. Пусть пьет и не орет у меня под ухом. И мне чего–нибудь дай такого… чтобы выволокли меня отсюда вперед ногами. Не могу я больше, сестра. Хоть убей, не могу… Если б я бабой был, ревел бы как белуга — все легче б было…
— Боже мой, — прошептала Наталья, закрывая лицо руками. На душе стало жутко, словно ее обвинили в несчастьях, от которых страдали все эти люди. Она готова была разрыдаться в отчаянии, чувствуя себя совершенно потерянной.
— Послушай, сестрица, — продолжал раненый, — развяжи мне глаза. Знаю, что конец мне. И ты знаешь… Так зачем обманывать? Не хочу я лежать в этом саване до последней минуты. Открой хоть глаза, сестра!
Наталья подошла к нему.
— Как звать тебя? — спросила она, садясь на койку.
— Зови как хочешь. Не все ли равно, — ответил он.
Наталья усмехнулась. Она не сердилась на этого скоптика, заставившего ее потерять самообладание, ощутить на мгновение страх и растерянность в той обстановке, где врач должен быть человеком железным. Она понимала, что значит физическая боль, мучающая беспрестанно, из минуты в минуту, которые текут так медленно, что появляется вера в близость смерти.
— Ну хорошо, Алеша, — продолжала Наталья, — я сниму тебе повязку. Только не сейчас… через неделю. Даже могу сказать точно: через шесть дней. Зачем мне обманывать тебя? Если б положение твое было безнадежным… Да что говорить об этом! Потерпи немного. А знаешь, мне ведь трудно с вами. Ох как трудно! Вы все кричите, требуете невозможного, хотите непременно умереть… А ведь это слабость. Ты вот распустил себя малость и начинаешь капризничать. "Умру, умру… терпенья больше нет". Нельзя так, Алеша.
— Афанасием меня зовут, — тихо ответил раненый. — Ладно уж, сестрица, не давай этому воды. А то и вправду помрет. Пусть кричит. А уж я потерплю. Как зовут–то тебя?
— Наталья.
— Хорошая ты, Наталья. А глаза у тебя какие?
— Сам скоро увидишь.
— Ладно, как только снимешь повязку, сразу тебе в глаза посмотрю. А все–таки какие они у тебя?
— Карие. — Наталья улыбнулась. Было так почему–то приятно. Неизвестно откуда повеяло теплом. Совсем недавние горести отодвинулись куда–то и теперь не тревожили душу. — Сам скоро увидишь, — повторила она, слегка коснувшись его руки, и встала.
Коптилка тускло горела, готовая померкнуть.
— Тубольцев, — вполголоса окликнула Наталья сидящего в углу санитара. — И какой же ты, прости меня, мужчина, если не можешь света приличного дать. Хоть бы лампу семилинейную добыл!
Василий Тубольцев, лет сорока от роду, мобилизованный на войну из курской Прохоровки, встал, услужливо поспешил к Наталье, разводя руками:
— Где их раздобыть, лампы? Это не в деревне, где на керосине живут. Тут Москва. Электричество.
— Или не умеешь ты? Неприспособленный! А каково им… В крови лежат…