Вяхирь
Шрифт:
– Батюшка, благослови, – тянется он руками к священнику.
– А на что тебя благословить? – отец Сильвестр пугающе строг. – На что тебя благословить, – повторяет, – на какие добрые дела?
– Я не знаю, – он чувствует себя совсем растерянным и вдруг спрашивает: – А где мой сын Иван?
– Так ты ж его убил.
– Когда? – спрашивает он и с ужасом понимает, что всё так и есть, что он и убил. Только как?
– А жену свою кто, на слёзы её не смотря, в больницу взашей гнал к убийцам-врачам? То-то! Вот тот убитый во чреве младенец и был твой сын Иван.
– Как же? Я ведь не знал.
– Да всё ты знал, – отец Сильвестр строго грозит пальцем, – а ну-ка припомни!
Он вспоминает… Плачет Анастасья, на живот свой указывает: «Он ведь
– Говоришь, в деревнях ваших жить некому? – продолжает отец Сильвестр. – Умирают деревни? А что ж вы детей своих губите: они бы вам и землю пахали, и сеяли, и дома строили. Ты всё татар, да литовцев коришь, воюешь с ними мыслями пустыми, а ближних-то своих ты поберёг? Ведь и их-то, если не делом, то словом, мыслью, побил, да грязью зачернил. Начальники тебе плохи! Не по праву, де, и истине правят. А сам-то в мыслях не мечтал о том? Не царствовал? Царствовал! Суд, да расправу вершил? Было! А правый ли суд? То-то. Все у тебя плохи – воры да пьяницы, все тебя не привечают, в гости не зовут. А ты-то кого позвал? Последним с кем поделился? Кого из беды вызволил?
– Да что я могу? Стар я уже, да гол как сокол, – он пытается оправдаться, но сразу видит своё лукавство и неправоту. А отец Сильвестр тут же обличает:
– Беден, гол, говоришь? Так и другие не лучше. Вот и позвал бы к трапезе своей. Жене-то, помнишь, наказывал: «Что в печи, всё на стол мечи?» Вот и сам бы так. Не в богатстве дело, а доброте сердечной. Что по любви, от сердца открытого делается – тому и ближний рад, и Господь за то наградит. Господь-то всё приемлет – и горбушку, с ближним разделённую, и копеечку последнюю, и слово милосердное; Он и дела принимает и намерения приветствует; и труды почитает и жертвы хвалит. Но только что ты сделал из этого? Ничего! Так что сам и есть всему виной – и разрухи, и запустения, и всего доброго забвения.
Он ищет оправданий, которых там, в его избе, куда взгляд ни кинь – пруд пруди. Но здесь их нет. И совесть его, как власть имеющая, велит ему молчать… Он думает о жене, – как она? – но не смеет спросить. И молчит…
– Ладно уж, – отец Сильвестр вдруг мягчает и за строгостью его проступает та самая давешняя земная доброта, – об Анастасии хочешь узнать? Что дозволительно тебе ведать, скажу. Не оставил её Господь. За муки её земные, за смиренное, покорливое сердце не знает она нынче ни в чём нужды, и печали более не ведает. Это всё, что положено тебе пока знать. Если будет на то для тебя Божия воля, узнаешь поболее. Только помни: сейчас ты под вопросом. А как дело своё поправить, ты уж теперь сам рассуждай.
– Да, я понял, – он сокрушённо кивает головой и замечает свои, всё ещё протянутые за благословением, ладони. И вдруг видит, что батюшка осеняет его Крестом и подаёт руку.
Он бережно принимает её, целует с чувством детского восторга и никак не хочет отпустить. Но отец Сильвестр осторожно отнимает и говорит, словно прощается:
– А на отца Никона ты обид никаких не держи, на исповедь к нему ходи, Таинства принимай. Ему же ещё много поправок выйдет: так что исправится и в силу войдёт. Да у него и фамилия-то знаешь какая? О-о! – отец Сильвестр сворачивает губы в трубочку и улыбается…
Это действительно прощальные слова… Разом всё исчезает, пред глазами пестрая невнятная суматоха… Какие-то звуки врываются извне и выталкивают разум на поверхность, к свету, к воздуху, к небу…
Первое, что почувствовал Иван Васильевич, проснувшись – приютившегося под боком кота. Невесть как разыскавший хозяина Калач, выражая своё полное довольство и преданность, старательно мурлыкал.
– Молодчинка-скотинка, любишь деда своего, – Иван Васильевич приласкал кота и задумался над последним из сна вопросом батюшки Сильвестра. Какая же фамилия? Вроде бы слышал? Он рассеянно поглаживал выгнутую тугим луком спину Калача и всё никак не мог вспомнить. Какая же? И вдруг всплыло, как лёгкое облачко – не иначе подарок от батюшки Сильвестра. Оттуда! Колычёв его фамилия. Отец Никон Колычёв! И всё же? В чём закавыка? Фамилия, как фамилия? И чего это батюшка так восторженно губки округлил? Нет, – мысленно сдался он, – не доискаться сейчас. Потом спрошу у кого. Да и вообще… Давешний сон в своей необыкновенной пугающей достоверности и, в тоже время, полной своей невозможности, никак не укладывался в голове. Не сейчас! – отодвинул он от себя целый ворох вот-вот готовых нахлынуть мыслей. – Позже, ещё будет время…
А у Касмановых гремела музыка, народ вовсю гулял и веселился. Сколько ж я проспал? – Иван Васильевич растерянно почесал затылок. – Не иначе уж к вечеру дело? Он разглядел небрежно раскиданную по сторонам дороги Малютихинскую заставу. Это означало одно: свадебный поезд давным-давно прибыл и все получили, кто что хотел. Действительно, с другого конца деревни доносился весёлый наигрыш гармони; кто-то во весь голос распевал частушку:
Погляди, дроля, на небо.
После неба – на меня.
Как на небе тучи ходят,
Так на сердце у меня.
А со стороны Касмановых, словно соревнуясь с озорным бабьим распевом, звериный мужичий голос орал под грохот электрогитар:
Он съел живьём крысу, он выпил кровь кобры,
Спалил дотла ведьму, собрал её пепел,
Посыпал им тело.
«Господи, помилуй!» – прошептал Иван Васильевич и перекрестился. Он похлопал себя по бокам, стряхивая налипшую сухую траву, и побрёл к своему дому – прятаться теперь не имело никакого смысла. Он добрался до палисадника и услышал, что пение, с противоположного от Касмановых конца деревни, вроде как приближается. Действительно, гармонь резвилась уж где-то рядом, да и слова частушек звучали совсем явственно и разборчиво:
Золото моё колечко,
На колечке есть печать.
Кто завлёк моё сердечко,
Тот и будет отвечать.
Машка Темлюкова поёт, – сообразил Иван Васильевич. Уж её-то голос он не спутает ни с каким иным. Как овдовел, было дело – сватали её за него. Ничего из этого не вышло – и, слава Богу! А поёт-то хорошо! Он заслушался и чуть не пропустил момент появления под его окнами шумного общества деревенских, неспешно перемещающихся в сторону разгуляй-свадьбы. Метнулся за угол, в тень и уж оттуда украдкой смотрел за дальнейшим. Разглядел Анну Колтавскую и Марию Наговую – тоже почти что его невест… Не сиделось на месте деревенским свахам – всё бы им судьбу чью-то устраивать, тем паче – вдовцов. Но не решился Иван Васильевич жизнь свою менять: пусть, дескать, как есть – и, опять же, слава Богу! Была в обществе и Малютиха с сотоварищи, но уже не атаманила – набралась, так что еле плелась в конце…
Девочки, во поле ветер,
Девочки, во поле дождь,
Девочки, не наша воля,
Не полюбишь, кого хошь.
Машка Темлюкова пела, пританцовывая; рядом двигала боками Колтавская и стучала в ложки…
Навстречу, от Касмановых, неслось что-то уже более спокойное, но, всё равно, невнятное:
Прогоняй ностальгию мимо дыма в потолок
И не трогай телефон и заусенца…
Деревенское общество миновало его дом и потянулось в гору. Там, в самой уж близости друг от дружки, обоюдное пение слилось в какую-то не разбери кашу… и вдруг всё замолкло. В минуты этой напряжённой тишины Иван Васильевич и сам занервничал, томясь ожиданием: как-то решится? Нальют и вон сопроводят или примут и за стол усадят?.. Внезапно тишина треснула от тихого сначала, а потом – всё более решительного и громкого вступления гармони. Высокий голос гармониста прорезал набухающее уже сумерками небо над деревней и изогнулся над ней радугой: