Вяземский
Шрифт:
Прощаясь, друзья обменялись стихами: Батюшков переписал для князя свое новое послание «К Дашкову», а сам увез с собой список «Послания к друзьям моим Жуковскому, Батюшкову и Северину», созданного Вяземским в Вологде. Послание очень мрачное — Вяземский допускает в нем, что предполагаемая болезнь Жуковского оказалась для него роковой, и заочно прощается с другом… Стихи написаны октябрьской ночью, когда он «более обыкновенного был удручен мрачными предчувствиями и горестными воспоминаниями». В послании — отзвук элегии Жуковского «Вечер», может быть, намеренный («Где вы, товарищи-друзья? / Кто разлучил соединенных…» — у Жуковского «Где вы, мои друзья, вы, спутники мои? / Ужели никогда не зреть соединенья?»).
Петр Андреевич и сам собирался вернуться в полк — отпуск подходил к концу. Но Милорадович поблагодарил князя за службу и отказался от его услуг. Военная карьера Вяземского закончилась, Отечественная война тоже шла к победоносному завершению. Начинался блистательный заграничный поход русской армии.
Чуть больше месяца пробыли французы в Москве. Весть о пожаре города привез Вяземскому Батюшков. «Москва снова возникнет из пепла, а в чувстве мщения найдем мы источник славы и будущего нашего величия, —
Вяземский написал мрачное «Послание к Жуковскому из Москвы, в конце 1812 года», где есть и «ряды могил, развалин обгорелых / И цепь полей пустых, осиротелых», и приглашение Жуковскому приехать скорее. Звучал этот призыв («Я жду тебя, товарищ милый мой!») неуверенно — где в то время находился Жуковский, князь еще не знал. Но уже было известно, что ничего страшного с ним не случилось — просто долго лежал в Вильне больной (а оттуда, как потом выяснилось, прямиком поехал в тульское село Муратово). В начале мая 1813 года появилось еще одно послание к Жуковскому — «К Тиртею Славян». Его Вяземский создал под впечатлением от стихотворения Жуковского «Вождю победителей», обращенного к Кутузову, и поэмы «Певец во стане Русских воинов», которая в те дни гремела по всей России…
Мало-помалу восстановились связи и с другими друзьями: многие из них храбро воевали, были награждены чинами и орденами (Жуковский, Батюшков, Денис Давыдов, Федор Толстой, Алексей Перовский, Павел Киселев). В июне 1813 года вернулись в Москву Карамзины, Они сначала снимали «несколько комнат без всякой удобности», а потом перебрались в Остафьево. Усадьба почти не пострадала от врагов, может потому, что поблизости действовал партизанский отряд Фигнера. Только в стенах дома осталась пара пулевых отверстий да несколько десятков книг пропало из библиотеки.
После пожара Вяземский остался в Москве без кола и двора — с женой и двумя крошечными детьми на руках (7 августа 1813 года Вера Федоровна родила дочь Машу). Родной отцовский дом уцелел при пожаре, но он уже не принадлежал Вяземскому: по совету Карамзина был продан генерал-майору Алексею Тимофеевичу Тутолмину, сыну московского генерал-губернатора. Пришлось поселиться в неаристократическом районе, на Старой Живодерке, где стоял одноэтажный деревянный дом, боком выходивший на Садовое кольцо и принадлежавший отчиму Веры Федоровны полковнику Кологривову. Дом был огромный, с садом и огородом — настоящая усадьба посреди города. Гостеприимством этой усадьбы Вяземские пользовались около трех лет, на лето обычно выбираясь в Остафьево. Семейная жизнь мало-помалу наладилась, вошла в послепожарную колею. Однако счастье молодых супругов омрачила внезапная смерть в августе 1814 года двухлетнего первенца — сына Андрюши.
В конце июля 1814-го Вяземский, которому только что исполнилось двадцать два, подвернулся под перо Филиппу Вигелю, прибывшему в Москву с рекомендательными письмами. «Меня сначала смутила холодность, с какою, казалось мне, был я принят, — пишет Вигель. — Вяземский, с своими прекрасными свойствами, талантами и недостатками, есть лицо ни на какое другое не похожее… Он был женат, был уже отцом, имел вид серьезный, даже угрюмый, и только что начинал брить бороду. Не трудно было угадать, что много мыслей роится в голове его; но с первого взгляда никто не мог подумать, что с малолетства сильные чувства тревожили его сердце: эта тайна открыта была одним женщинам. С ними только был он жив и любезен, как француз прежнего времени; с мужчинами — холоден, как англичанин; в кругу молодых друзей был он русский гуляка. Я не принадлежал к числу их и не имел права на его приветливую искренность. Но с неподвижными чертами и взглядом, с голосом немного охриплым, сделал он мне несколько предложений, которые все клонились к тому, чтобы в краткое пребывание мое в опустевшей Москве доставить мне как можно более развлечений. Он поспешил записать меня в Английский клуб… пригласил меня на другой день к себе обедать и назначил мне в тот же вечер свидание на Тверском бульваре… куда два раза в неделю остатки московской публики собирались слушать музыку». Чуткому и обычно придирчивому к людям Вигелю Вяземский явно понравился, хотя мемуаристу показалось странным, что в доме князя он слышал только французскую речь — ни слова на русском. «Стыдно, право, Вяземскому, который так славно писал на нем, так чудесно выражался на нем в разговорах, что он не попытался ввести его в употребление в московском обществе, где имел он такой вес, — пишет Вигель, но тут же оговаривается: — Мне ли упрекать его, когда с любезными ему французами он храбро сражался и в славной Бородинской битве готов был проливать кровь за отечество?»
«Развлечения» на руинах Москвы всю весну и все лето более или менее были связаны с победным окончанием заграничной кампании — 19 марта 1814 года пал Париж. «День чудес невероятных! Мы в Париже, — ликует Вяземский в письме к Тургеневу. — Шутки в сторону, дела великие и единственные… Я отдал бы десять лет и более своей жизни, отдал бы половину и более достояния моего, чтобы быть 19 марта в Париже». Первый джентльмен
18
Надпись к бюсту Александра I — первое стихотворение Вяземского, напечатанное им за полной подписью.
Этим четверостишием Вяземский был доволен. В немногих строках ему удалось сказать больше, чем «сонму лже-Пиндаров надутых» в огромных торжественных поэмах… Надпись произвела на всех необыкновенное действие и стала одним из самых знаменитых русских стихотворений. 27 июля 1814 года придворный хор исполнял ее в Павловске при приближении государя к триумфальным воротам. Императрица-мать Мария Федоровна слушала стихи Вяземского с нескрываемым удовольствием, да и сам Александр Павлович, по слухам, вполне благосклонен к князю. Бриллиантовый перстень в награду — тому свидетельство. «Настраивайте лиру вашу; поприще славы открыто вновь героям нашим и певцам их подвигов», — наставляет Вяземского старый придворный поэт Нелединский-Мелецкий. Русская поэзия входит в моду — пока что как приятная приправа к торжеству победителей…
Александр Тургенев в эти дни писал Вяземскому: «Я надеюсь, что, восхищенный подвигами рыцаря-победителя и одобренный успехами в сем новом роде, оставишь старые грехи свои». Под старыми грехами подразумевалось, конечно, небрежно-злое «Сравнение Петербурга с Москвой». Тургенев и другие друзья явно хотели подтолкнуть князя к развитию модной «героической» тематики — образцом, по-видимому, служил Жуковский, недавно написавший триумфального «Певца во стане Русских воинов» и ныне работавший над посланием «Императору Александру». Но поэтическо-патриотическая дань Вяземского обстоятельствам оказалась совсем небольшой. Военной тематики он коснулся еще пару раз в совсем не официальных стихотворениях «Русский пленник в стенах Парижа» и «К партизану-поэту» (два послания к Давыдову с одинаковыми названиями). Царю-победителю посвятил «Песнь на день рождения Государя Императора», которую отдал в журнал «Сын Отечества». И все. Лавры придворного трубадура оставлены Жуковскому. Почему, спрашивается? Ведь во время эйфории 1814—1815 годов попали в фавор десятки поэтов. Бриллиантовые лиры, золотые табакерки и императорские благоволения так и сыпались на тех, кто воспевал сожженную Москву, покоренный Париж, низложенного Наполеона, великого Александра… Вспомним тут о характере Вяземского — гордый Рюрикович не захотел становиться в один ряд с многочисленными рифмачами, набросившимися на лакомые темы. И царским перстнем он вовсе не склонен щеголять. «Как можно быть поэтом по заказу? — спрашивал он у Тургенева. — Стихотворцем — так, я понимаю; но чувствовать живо, дать языку души такую верность, когда говоришь за другую душу, и еще порфирородную, я постигнуть этого не могу!» Отказом воспевать он дает понять, что пишет только по велению сердца. Как это у Дмитриева: «Поется мне — пою; невесело — молчу…»
А что же Жуковский? Это особ статья. У него самые банальные официальные предметы выходили из-под пера искренними и лишенными пошлости. Это Вяземский называл «вернейшей приметой его чародействия»: «Для него дворец преобразовывается в какую-то святыню, все скверное очищается пред ним…»
…Москва веселела, отстраивалась, самый воздух здесь бодрил. На сгоревших улицах вставали новые дома, еще краше прежних. Это был новый, «послепожарный» город (всю жизнь Вяземский будет тосковать о «старой», сгоревшей Москве: «Иногда мне сдается, что все виденное мною было только игрою и обманом сновидения или что за тридесять веков и в тридесятом царстве жил я когда-то и где-то и ныне перенесен в совершенно другой мир»). Друзей в этой Москве по-прежнему не было: Жуковский в деревне, Батюшков и Тургенев в Петербурге… Вяземский мечтал их собрать: «Зачем нашей братии скитаться как жидам? И отчего дуракам можно быть вместе? Посмотри на членов Беседы: как лошади, всегда в одной конюшне и если оставят конюшню, так цугом или четвернею заложены вместе. По чести, мне завидно, на них глядя, и я, как осел, завидую этим лошадям. Когда заживем и мы по-братски: и душа в душу, и рука в руку? Я вздыхаю и тоскую по будущему… Дело не в том, чтобы зажить иначе, а чтобы зажить радостнее». Общались друзья с помощью переписки и новых стихов. Своеобразным поэтическим приветом Жуковскому и Тургеневу стали написанные Вяземским летом 1814 года сатирические куплеты «Ноэль» — этакая ода навыворот. Ее князь сочинял с явной целью насолить наставительным друзьям, требовавшим от него новых песнопений на взятие Парижа. «Призываете меня забыть старые грехи? — усмехаясь, словно спрашивал Вяземский Жуковского и Тургенева. — Ну так вот вам — назло…» Язвительный «Ноэль» действительно совершенно не вписывался в общую картину русской поэзии 1814 года, и трудно поверить, что писавший его человек совсем недавно сочинил торжественный хор «Многолетие Александра».