Вяземский
Шрифт:
Аплодисменты не умолкали, Крылов просил повторить, а Карамзин, улыбаясь, сказал автору:
— Теперь уж не буду удерживать вас от стихотворства. Пишите с Богом!
«Жребий брошен. С того дня признал я и себя сочинителем», — вспоминал Вяземский шестьдесят лет спустя. С усмешкой процитировал он в уме простодушного Василия Львовича: «О радость! о восторг! и я, и я пиит!»… Впрочем, от своего главного творческого принципа — писать, потому что пишется, — князь и не думал отступать. «Собственно для публики я никогда не писал. Когда я с пером в руке, она мне и в голову не приходит… Я никогда не подыскивался, не старался угождать прихотям и увлечениям читающей публики. Не ставил себе в обязанность задобривать ее… Преимущественно писал я всегда для себя, а потом уже для тесного кружка избранных; в них не последнее место занимали мои избранницы.
25 марта утром Карамзин, братья Василий и Сергей Пушкины, Вяземский уезжали в Москву. Их провожали до Царского Села Тургенев и Жуковский. Дорогою устроили заседание «Арзамаса» — смеху и шуткам не было конца… В Царском отобедали и всей компанией отправились в лицей, на этом особенно настаивал Жуковский — он побывал там в сентябре 1815 года и с восторгом описал прогулку свою в письме к Вяземскому…
В лицее пробыли полчаса. Лицейское начальство суетилось перед знаменитостями — Карамзиным и Жуковским. На Вяземского никто внимания не обращал, и он тут же был окружен молодежью — подросткам и лицеистами в форменных мундирах. Разница в возрасте почти не чувствовалась: лицеистам всем по 15—17 лет, Вяземскому 23. Его наперебой знакомили с Дельвигом, Пущиным, Кюхельбекером, Ломоносовым, благодарили за стихи, спрашивали, нет ли новых эпиграмм на «Беседу»…
Так в веселой юношеской толпе, разговаривая сразу с десятком новых приятелей, познакомился князь с Александром Пушкиным. Вяземскому уже были известны лестные строки, которые Пушкин посвятил ему в послании «Городок»:
О князь, наперсник муз, Люблю твои забавы; Люблю твой колкий стих В посланиях твоих, В сатире — знанье света И слога чистоту, И в резвости куплета Игриву остроту…Неизвестно, виделись ли Вяземский и Пушкин до 1816 года. Во всяком случае, в салоне князя Андрея Ивановича Сергей и Василий Пушкины не бывали: не их круг. И хотя общих знакомых у них все же хватало (Карамзин, Дмитриев, Бутурлин), юный Пушкин в известной мере был для Вяземского человеком ниоткуда — хоть и москвичом, а все-таки не своим. По совету Жуковского князь Петр Андреевич прочел все произведения молодого поэта (печатавшиеся в «Российском музеуме» и «Вестнике Европы») и теперь с острым любопытством расспрашивал юношу о его планах. Они обещали друг другу непременно снова увидеться.
А уже через три дня Пушкин пишет Вяземскому первое письмо — первое в обширной их переписке. «От скуки часто пишу я стихи довольно скучные (а иногда и очень скучные), часто читаю стихотворения, которые их не лучше, недавно говел и исповедовался — все это вовсе незабавно. Любезный арзамасец! утешьте нас своими посланиями — и обещаю вам если не вечное блаженство, то по крайней мере искреннюю благодарность всего Лицея…» И тут же — первое поэтическое письмо Пушкина Вяземскому («Блажен, кто в шуме городском…») и очень кстати ввернутая цитата из послания Вяземского Денису Давыдову… И неимоверно эффектная подпись, окруженная бесчисленными кудрявыми росчерками.
Пушкин сразу понравился Вяземскому. У них было много общего — склонность к острословию, любовь к французской «легкой» поэзии, Карамзину, Жуковскому, Батюшкову; общими были и литературные противники… Оба впервые напечатались в «Вестнике Европы»… Уже 17 апреля Василий Львович сообщил племяннику: «Вяземский тебя любит и писать к тебе будет».
Кстати, именно во время этой поездки из столицы в Москву (25—27 марта) князь Петр Андреевич подложил Василию Львовичу немалую (хотя и дружескую) свинью. На станции Яжелбицы он предложил ему поиграть в буриме; Василий Львович охотно написал лихие стихи на заданные князем рифмы и, по его же совету, отправил свои творения в «Арзамас». Но общее собрание 20 апреля нашло стихи Пушкина-дяди «бесстыдными и свиноподобными», постановило лишить автора звания старосты
…Карамзин в Москве не задержался — пробыл два месяца и 18 мая отправился в столицу с семьею. Зато нашел Вяземский в Москве Батюшкова, жившего еще с января на Басманной. С ним творилось что-то неладное. Батюшков хандрил, болел, у него открылась старая рана на ноге. Он получил перевод в гвардию, но это его совсем не обрадовало. В апреле он вышел в отставку коллежским асессором… «Неудачи по службе — это мое», — говорил он Вяземскому. И часто заводил речь о том, что жизнь их — и его, и князя — слишком мелка, легковесна.
— Надобно переменить род жизни, — убеждал он Вяземского. — Вот взгляни на меня, я, благодаря Бога, во многом успел… Укротил мелкие страсти, мелкие успехи в обществе, бросил писать безделки… А ты не живешь, а порхаешь… Бездумствуешь…
— Ох, Батюшков, ты меня бесишь! — раздосадованно отвечал князь. — Я часто бездумствую, не спорю, но ты умничаешь и умствуешь, и это гораздо хуже и стыднее… Действуешь на меня, как голова Медузы… Ты рожден любезным повесой, что за охота тебе лезть в скучные колпаки? Мотылек, а смотришь филином. Бросай капуцинить. Ты же был влюблен, куда все подевалось?
— Я три года мучился, — тихо пробормотал Батюшков. — И сейчас хочу быть совершенно свободен… Жаль только потерянного времени.
Батюшков, маленький, нахохлившийся, сидел у камина, кутаясь в теплый халат, кашлял… «Из милого, острого Батюшкова он превратился в какого-то сумрачного и угрюмого Батюшкова», — с досадой и раздражением думал Вяземский.
А ларчик просто открывался. Батюшков перешел в другой внутренний возраст. Прежние «шалости» его больше не веселили, собственное «Видение на брегах Леты», где высмеивались «беседчики», стало противно… Он действительно становился другим человеком. А Вяземский, впервые подметив перемену в нем еще в апреле 1815-го, сердито и бескомпромиссно требовал от него: «Будь Батюшковым, каким был, когда я отдал тебе часть моего сердца, или не требуй моей любви, потому что я рожден любить Батюшкова, а не другого». Не понимая происходящего с другом, он страстно хотел вернуть его в прошлое — в беспечный десятый год, в легкое и радостное душевное состояние… Этому не суждено было сбыться. «Черное пятно» на душе Батюшкова неприметно росло… В декабре 1816 года они расстались — Батюшков уехал в Хантоново. И когда прощались, Батюшков с неожиданной нежностью, как в былые времена, обнял князя. Вяземский взглянул в глаза друга — прозрачные, беззащитные. Непонятно почему, ему сделалось жутковато… Батюшков уходил из его жизни…
Из Петербурга Вяземский привез послание к Е.С. Огаревой и наброски перевода Седьмой сатиры Буало Депрео — «К перу моему». Это стихотворение было готово весной — 29 апреля автор прочел его на заседании Общества любителей российской словесности (в «Трудах» которого оно и было напечатано). «К перу моему» стало еще одной вариацией на тему «Чтоб более меня читали, / Я стану менее писать», разработанной в посланиях Вяземского трех-четырехлетней давности. Кокетливо обещая читателю расстаться с коварным пером, князь между делом признавался в том, что
Язык мой не всегда бывает непорочным, Вкус верным, чистым слог, а выраженье точным; И часто, как примусь шутить насчет других, Коварно надо мной подшучивает стих.В финальных строках, естественно, поэт спохватывается — прощаясь с пером, он волей-неволей прибегал к его помощи, так что остается только смириться и — продолжать… Хотя «К перу моему» вышивалось и по чужой канве (как ни крути, а это все-таки перевод из Буало, пусть и вольный), Вяземскому удалось сделать это послание очень личным. Батюшков, прочитав «К перу моему», восхитился: «Его послание к перу никогда не умрет. О какой талант!»…