Выбор Софи
Шрифт:
Окно с грохотом закрылось.
– Это так воняет, потому что жгут евреев, – сказала Эмми, поворачиваясь к Софи. – Но ты, наверно, это знаешь. У нас в доме запрещено об этом говорить, но ты… ты же узница. Евреи – главные враги нашего народа. Мы с моей сестрой Ифигенией сочинили стишок про жидов. Он начинается так: «Ицик…»
Софи, подавив крик, закрыла глаза руками.
– Эмми, Эмми… – прошептала она.
Перед ее мысленным взором снова возникло безумное видение: девочка – так похожая на зародыша, но только большого, этакий вполне сформировавшийся человек, безмозглый левиафан, – спокойно и молча плывет, рассекая черные, безразличные воды Дахау и Освенцима.
– Эмми, Эмми! –
Это была, как сказала Софи много времени спустя, одна из последних мыслей о Боге, которые посетили ее.
После той ночи – последней ночи в доме коменданта – Софи пробыла в Аушвице еще около пятнадцати месяцев. Как я уже говорил, она обходила молчанием этот долгий период своего заключения, и он остался (да и продолжает оставаться) для меня в значительной мере белым пятном. Однако есть одна или две вещи, о которых я могу с уверенностью сказать. Когда Софи покинула Дом Хесса, ей повезло: она вернулась в стенографическое бюро в качестве переводчицы и машинистки и, следовательно, осталась среди небольшой группы сравнительно привилегированных узников; таким образом, несмотря на жалкое существование и подчас суровые лишения, она была надолго избавлена от смертного приговора, а смерть была медленным и неизбежным уделом подавляющего большинства узников. Только в последние пять месяцев, когда русские войска стали подступать с востока и лагерь начали постепенно расформировывать, Софи подверглась наиболее страшным физическим страданиям. Тогда ее перевели в женские бараки Биркенау, и там она пережила голод и болезни, которые едва не окончились для нее гибелью.
Эти долгие месяцы ее почти не тревожило и не посещало сексуальное желание. Причиной тому были, конечно, болезнь и слабость – особенно в течение невыразимо тяжелых месяцев, проведенных в Биркенау, – но Софи была уверена, что это объяснялось и психологически: в атмосфере, пропитанной этим всепроникающим запахом, рядом со смертью всякая тяга к совокуплению казалось буквально непристойной, и, следовательно, как бывает во время тяжелой болезни, подобные помыслы затухают, если не исчезают вообще. Во всяком случае, так реагировала на происходящее Софи, и она говорила мне, что порою думала, не из-за этого ли полного отсутствия любовных побуждений так ярко врезался в ее память сон, который она увидела в ту последнюю ночь в подвале комендантского дома. А быть может, думала она, именно этот сон помог приглушить всякое желание. Как большинство людей, Софи редко запоминала надолго сны во всех ярких и существенных подробностях, но этот сон был таким необузданно, недвусмысленно и приятно эротичным, таким богохульным и пугающим и одновременно таким памятным, а потому много времени спустя она способна была верить (не без примеси юмора, который появляется лишь по прошествии времени), что не только нездоровье и отчаяние, а именно тот сон отпугнул ее от мыслей о сексе…
Выйдя из комнаты Эмми, Софи спустилась вниз и рухнула на свой матрас. Она почти мгновенно заснула, лишь на секунду подумав о завтрашнем дне, когда наконец увидит своего сына. И вскоре она уже шла одна по пляжу – пляжу, который, как обычно бывает во сне, был ей и знаком и незнаком. Софи знала, что это песчаный берег Балтийского моря, и что-то подсказывало ей, что это побережье Шлезвиг-Гольштейна. Справа от нее тянулась мелкая, открытая ветру Кильская бухта, испещренная точечками парусников; слева, когда она пошла на север, к далеким прибрежным пустошам Дании, выросли песчаные дюны, а за ними поблескивал под полуденным солнцем вечнозеленый сосновый лес. Хотя Софи была одета, ей казалось, что она голая под соблазнительно прозрачной тканью. Ей не было стыдно своей вызывающей наготы – она сознавала, что ее бедра, покачивающиеся под широкой прозрачной юбкой, привлекают взгляды купальщиков, расположившихся под зонтами на пляже. Но вот купальщики остались позади. На пляж выходила дорожка, протоптанная среди болотной травы; Софи прошла мимо нее, чувствуя, что за нею следом идет мужчина и что его взгляд прикован к ее бедрам, которыми она почему-то считала необходимым усиленно покачивать. Мужчина нагнал ее, посмотрел, и она в свою очередь посмотрела на него. Лицо его было ей незнакомо – мужчина средних лет, румяный, светловолосый, типичный немец, весьма привлекательный, – нет, больше чем привлекательный: она почувствовала, что тает от желания. Но сам-то мужчина! Кто он? Она помучилась, припоминая (голос, такой знакомый, промурлыкал: «Guten Tag» [305] ), и она мгновенно признала в нем знаменитого певца, Heldentenor [306] Берлинской оперы. Он улыбнулся ей, сверкнув белыми зубами, потрепал по ягодицам, произнес несколько слов – не слишком разборчиво, но явно похотливо – и исчез. В воздухе остался запах теплого морского ветра.
305
Добрый день (нем.).
306
Драматического тенора (нем.).
Софи вдруг очутилась у входа в часовню, стоявшую на дюне, лицом к морю. Она не видела мужчины, но чувствовала его присутствие. Часовня была скромная, залитая солнцем, с простыми деревянными скамьями по обеим сторонам центрального прохода; над алтарем висел некрашеный сосновый крест, казавшийся чуть ли не древним из-за строгости формы и отсутствия резьбы, – он почему-то прежде всего бросился в глаза Софи, когда она вошла в часовню, снедаемая лихорадкой желания. И вдруг она услышала собственный смешок. С чего это? Почему она хихикнула, когда в часовенке внезапно раздалось горестное стенание контральто под звуки скрипок трагической кантаты «Schlage doch, gew"unschte Stunde»? [307] Она стояла перед алтарем, теперь уже без одежд, – музыка, мягко струившаяся из какого-то источника, одновременно близкого и далекого, обволакивала ее тело как благословение. Она снова хихикнула. И появился тот мужчина с пляжа. Он был голый, и она снова не могла сказать, кто он. Он уже не улыбался – лицо его искажала кровожадная гримаса, и угроза, исходившая от всего его облика, возбудила ее, распалив желание. Он сурово велел ей опустить взгляд. Он был готов взять ее и велел ей встать на колени. Она так и поступила и, дрожа от желания, натянула кожицу, обнажив окончание его члена, такого огромного, что она поняла – ей не обхватить его губами. Но она все-таки обхватила, задыхаясь и испытывая от того еще большее наслаждение, в то время как аккорды Баха, несущие осознание смерти и времени, морозом прокатывались по ее спине. Schlage doch, Gew"unschte Stunde! [308] Он оттолкнул ее от себя, велел повернуться спиной и опуститься на колени перед алтарем, под распятием со скелетоподобным страдальцем Иисусом, поблескивавшим голыми костями. Повинуясь мужчине, она повернулась, опустилась на колени, уперлась руками в пол, услышала топот копыт, почувствовала смрадных запах и вскрикнула от восторга, ощутив соприкосновение своих голых ягодиц с мохнатым животом и фаллосом, а потом в нее вошел цилиндр и заработал поршнем – туда, сюда, снова и снова…
307
«Пробей, желанный час» (нем.).
308
Отбивайте еще урочные часы! (нем.).
Софи была все еще во власти этого эротического сна, когда Бронек пришел несколько часов спустя со своей миской объедков и разбудил ее.
– Я ждал тебя вчера вечером, но ты не пришла, – сказал он. – Я ждал, сколько мог, но потом стало уже поздно. Мой человек, который стоял у ворот, сменился. Что случилось с приемником? – Он говорил тихо. Остальные еще спали.
Этот сон! Софи никак не могла избавиться от него. Она потрясла головой, точно с похмелья. Бронек повторил свой вопрос.
– Помоги мне, Бронек, – вяло произнесла она, подняв взгляд на маленького человечка.
– То есть как это?
– Я видела человека… это было ужасно. – Еще произнося эти слова, она уже понимала, что говорит ерунду. – Я хочу сказать, господи, до чего же я есть хочу.
– Тогда, значит, поешь, – сказал Бронек. – Это остатки от их тушеного зайца. Тут еще много мяса.
Объедки были склизкие, жирные и холодные, но она жадно ела, глядя, как поднимается и опускается грудь Лотты, спавшей рядом на матрасе. С полным ртом она сообщила Бронеку, что ее переводят отсюда.
– Господи, я со вчерашнего дня есть хочу, – прошептала она. – Спасибо тебе, Бронек.
– Я ведь ждал, – сказал он. – Что случилось?
– Дверь у девочки была заперта, – солгала она. – Я хотела войти, но дверь оказалась запертой.
– А сегодня, Софи, ты, значит, возвращаешься в бараки. Я буду скучать по тебе.
– Я тоже буду скучать по тебе, Бронек.
– Может, ты еще сумеешь прихватить приемник. То есть если пойдешь в мансарду. Я смогу передать его и сегодня днем – переправить за ворота.
Почему этот идиот не заткнется? Для нее с кражей приемника покончено – покончено! Раньше она еще легко могла избежать подозрения, но, безусловно, не теперь. Если приемник исчезнет сегодня, эта ужасная девчонка наболтает и про вчерашний вечер. Ни о каких делах с этим приемником не может быть и речи – особенно в такой день, когда она вся наэлектризована ожиданием встречи с Яном – этим свиданием, которого она жаждала так сильно, что и сказать нельзя. И она повторила свою ложь.
– Придется забыть про радио, Бронек. Добыть его нет никакой возможности. Это маленькое чудовище все время запирает свою дверь.