Вычислить и обезвредить
Шрифт:
Даже с отцом я с трудом находил не только общий язык, но даже общие темы для разговоров. Да у него и времени на это не было: он постоянно разъезжал по делам своего небольшого торгового дома, оставленного ему в наследство погибшим мужем бабушки. А моя мать…
Очень долго я считал своей матерью жену моего отца, и меня никто не разубеждал в том, так как разговора об этом никогда не заходило. Ее сухость и суровость по отношению ко мне казались чем-то совершенно естественным: бывают матери ласковые, бывают — строгие, вот у меня такая. Хотя на людях она старалась быть другой — заботливой, внимательной,
Запомнилась мне одна поездка к французской родне, в провинцию. Перед этим меня вымыли, выскребли, причесали, обрядили в новый тесный костюм с дурацким галстуком, который совсем не давал мне дышать. Я еле выдержал трехчасовую поездку в поезде, а на месте меня ждало испытание посерьезнее — показать, какой я воспитанный и умный. Некоторое время мне это удавалось. Помню, как женщины вокруг ахали:
— Какой симпатичный мальчик, весь в отца! Какие красивые и не по возрасту умные глаза! Ах, какой чудный ребенок!
А мать исподтишка щипала меня и шипела:
— Улыбнись! Скажи тете «спасибо»! Вынь руки из карманов, мучение мое!
Я едва не плакал от обиды, но тут же вспомнилось, как бабушка внушала мне: «Мужчины никогда не плачут». С трудом сдерживался, но хотелось кричать во весь голос, грохнуть об пол какую-нибудь тарелку или чашку, вообще — взорвать этот затхлый, благополучный мирок, где нужно быть лучше, чем ты есть на самом деле, и где ты на самом деле никому не нужен, даже самым близким людям. Наверное, именно в этот момент во мне окончательно и родился бунтарь.
В довершение всего меня поставили на стул и приказали прочитать стихотворение, которое я твердил уже месяц. Родители ожидали эффекта от этой декламации, я же… выдал неприличную частушку, которую подслушал на улице возле небольшого кафе, где любили собираться грузчики со всей округи.
Конечно, меня выпороли, причем жестоко. Но я чувствовал себя победителем: поступил так, как хотелось мне, а не этим сытым и благополучным буржуа. Это было мальчишеством, но доставило мне неизъяснимое удовольствие, и стало первым отчетливым воспоминанием в моей запутанной, сложной, изломанной жизни. Странно, правда? Ведь в детстве я в общем-то не испытывал никаких потрясений, даже крупных неприятностей у меня не было. Разве что вечная занятость отца и странная холодность матери по отношению ко мне, единственному ребенку. Но ведь это компенсировалось лаской и вниманием бабушки.
Со мной она всегда разговаривала только по-русски, хотя соотечественников-эмигрантов избегала. Не знаю, почему, то ли стыдилась того, что она — дворянка по происхождению и графиня в первом замужестве стала обеспеченной женой богатого французского торговца, то ли испытывала неловкость потому, что «низость» её теперешнего положения позволяла ей жить куда лучше, чем большинству княжеских и графских семей, обосновавшихся в Париже. В русскую церковь она ходила только по большим праздникам. Пока я был маленьким, брала меня с собой, но потом я взбунтовался и против этих походов, и против религии вообще, а бабушка была слишком мудрой женщиной, чтобы пытаться переломить мое упрямство. Естественно,
Отношения бабушки и жены моего отца никак не складывались. Со мной бабушка говорила только по-русски, но в присутствии невестки немедленно переходила на французский — безупречный, но безнадежно старомодный. Мать же презрительно фыркала и говорила только одно слово:
— Санкюлоты!
Долгое время я думал, что это — какое-то ругательство, и только в лицее узнал — так называли первых французских революционеров, а если дословно перевести на русский, то — голытьба. Нищие без роду и племени.
Нищие — да, но не безродные! Один раз я попытался что-то доказать, но получил от матери такую оплеуху, что зарекся выступать. Она и так считала, что сделала моему отцу величайшее одолжение — вышла замуж за него, русского, из милости к усыновленному французом. А тут ещё я…
Соседка обнаружила меня горько рыдающим в углу двора и, быстро выяснив, в чем дело, одной фразой разрушила мой и без того непрочный детский мир:
— Мачеха и есть мачеха. Родного сына пожалела бы…
В тот момент мне показалось, что жизнь кончена. Что я никогда уже не смогу ничему радоваться, ни с кем разговаривать. Моя мать — не моя мать. А кто же тогда?
Этот вопрос долго меня мучил, но задать его я не осмеливался до тех пор, пока не нашел случайно в чулане коробку со старыми фотографиями. На одной — миловидная тоненькая женщина смеялась, сидя на коленях у моего отца. И лицо у него было совершенно другое, не такое, каким я привык видеть его изо дня в день: доброе, открытое, любящее. С трудом дождался его возвращения из очередной поездки и спросил: кто это? К его чести, он не стал увиливать от прямого ответа.
— Это моя первая жена. Она умерла через год после свадьбы.
— Она была моей матерью? — задал я следующий вопрос.
Он промолчал, только лицо его болезненно передернулось.
— Это моя мать? — не отставал я.
Но момент откровенности уже миновал. Всю правду я узнал позже, и не от отца, а от бабушки, за несколько дней до её смерти. Вот этого времени я никогда не забуду, не смогу забыть. Семнадцать дней, показавшихся мне вечностью, я провел в душной, полутемной комнате возле постели умирающей и с бессильным страхом наблюдал за угасанием последнего по-настоящему близкого мне человека. Я ничем не мог ей помочь, и уже тогда понял, что самое страшное — это быть бессильным наблюдателем, сидеть, стиснув руки и зубы, сглатывать то и дело подступающие к горлу слезы.
«Мужчины никогда не плачут». Я ни о чем не мог думать, в мозгу проносились какие-то беспорядочные воспоминания, и лишь одно из них осталось со мной на всю жизнь: нельзя позволять судьбе брать над собой верх, нужно всегда и везде оставаться её господином.
За несколько часов до смерти бабушка вдруг пришла в себя, глаза её прояснились, она даже могла что-то связно говорить. Никогда не забуду, как она посмотрела на меня с бесконечной жалостью и прошептала:
— Один остаешься… Была бы жива твоя родная мать…