Выпьем за прекрасных дам
Шрифт:
— Антуан из Сабартеса, — Гальярд выглядел точь-в-точь как гордый молодой отец, демонстрирующий старушке матери своего отпрыска. — Брат Антуан! Будьте знаком с Матушкой Катрин, моей… наставницей и давним другом.
— Какая я вам наставница, тулузский приор, полноте! Да и никакая я уже не матушка, разве что негодная бабушка, — засмеялась та, довольно беззубо засмеялась, и Антуан почувствовал даже некое постыдное смятение — неужели к этой маленькой старухе и стремился Гальярд так отчаянно, ее так хотел видеть? — Настоятельница у нас уже десять лет как преподобная мать Доминика, а я теперь просто сестра Катрин, самая бесполезная персона в Пруйле. Я не шучу, Гальярд, меня сейчас и в ризничие не поставишь — все свечки поопрокидываю! Впрочем, не настолько уж я негодна, чтобы не выпить вина с дорогими друзьями, пришедшими
Она откупорила кувшин, с трудом вытащив нетугую пробку. Напевая притом себе под нос гимн Деве Марии Пруйльской — старый, народный, на окситанском языке — не для богослужений, а так, с друзьями под вино и разговор…
«Gardo ta famillo, Biergo de Prouilho, Tu que sios la fillo d'en Dious tout puissant» [6] , —и в старом ее голосе вдруг просверкивали молодые, прекрасные нотки. Голос, которым она пела раньше — и которым будет петь потом…
6
См. сноску 12.
Вино темно-красной струей плеснуло о дно чаши — но матушка Катрин едва удержала тяжелый сосуд: скрюченные артритом кисти ее не слушались. Монахиня умудрилась не разлить вино, поставила кувшин на стол, невольно морщась от боли.
— Вот же какая я стала неловкая, — все так же спокойно улыбаясь, призналась она братьям. — Давайте-ка я отопью чуть-чуть — мне теперь много не надо, а остальное на вертушку поставлю, вино как есть и чашу с ним, вы себе сами нальете…
И, поймав сострадательный взгляд Гальярда, покачала головой:
— Что ты, сынок, все хорошо. Старость — великая радость: все умаляешься и умаляешься обратно до колыбели. Так и в тесные врата в свое время протиснешься. Наконец-то я нашла повод без особенных болезней среди бела дня лечь в постель и спать, как на руках у кормилицы! И никто ведь теперь слова не скажет лентяйке.
Скрипнула тяжелая деревянная вертушка, Антуан, не дожидаясь старшего, поспешил снять кувшин и чашу и налить вина. «Кото де Пруйль», монастырские виноградники!
— Наш новый мирской брат, отвечающий за винодельню, понимает в вине немногим меньше святого Иоанна, — согласилась матушка Катрин, глядя, как розовеют от удовольствия лица братьев. — Расскажи же мне, сынок — и вы, брат, расскажите — что у вас в Тулузе, все ли живы? Что в Париже? Как магистр Гумберт, не собирается ли в наши края? И не слышали ль — брат Альберт сейчас где? Сняли с него бремя епископата — или он все стаптывает сабо по тяжким дорогам?
Она интересовалась всем и вся. Подробно расспросила Гальярда про новую учебную программу для братьев — и задавала такие вопросы, на которые и Антуан бы не смог ответить, хотя вроде как посещал по этой же программе лекции не больше полугода назад… Она помнила по именам всех старших братьев Жакобена и особенно смеялась, узнав, что Тьерри стал наставником новициев: «Так ему, так, — приговаривала она, прихлопывая тонкими пальчиками по решетке. — Иначе подумает, что он и впрямь старик! Авраам старше него стал отцом народов, так и юноше Тьерри — пусть даже он стал отцом раньше, чем меня впервые назвали Матушкой — будет полезно побыть молодым среди юных!»
Гальярд рядом с этой худой старушкой и в самом деле становился молодым. Антуан не знал еще, но догадывался, как приятно умалиться тому, кто обычно изнемогает под бременем старшинства. Матушка называла его то сыном, то — вдруг вспомнив о достоинстве священного сана — отцом, но говорила с ним с тою родительской нежностью, которая и самых важных людей умаляет в радости. Антуан чувствовал себя лишним: этим двоим было так спокойно друг с другом, что он все время боялся что-нибудь испортить. Сидел тихонько, пил вино и думал, как сильно матушка Катрин отличается от старух его деревни: глядя на старых монашествующих, понимаешь, какое это стоящее дело даже для земной жизни — три святых обета…
— А у нас-то что было, брат, — неожиданно вспомнила Матушка, по-девичьи всплескивая руками. Окситанский темперамент нигде не скроешь — ни под маской долгих лет, ни под черным велоном: парочка провансальцев, собравшись вместе, в любом возрасте и положении могла создать столько шуму, будто выходило в поход небольшое войско, и махать руками не хуже ветряных мельниц. — У нас чудо случилось долгожданное, а ты и не знаешь! Сейчас я тебе все расскажу как оно есть. Сестру Бланку помнишь? Да, да, прежнюю наставницу мирских сестер? Чрезвычайно достойная монахиня, святая и добрая. Я ведь тебя еще о мессе раз просила за нее: очень ее мучили головные боли. И в последнее время, с прошлой зимы где-то, совсем она стала плоха: работать почти не могла, на Мессе мы ее каждый день вспоминали — лежмя лежала, на утреню уже не поднималась, а как приступ настигал — и на обедню не могла… И ведь не вовсе старая еще сестра, немногим больше сорока — ты ж видел ее: крепкая и здоровая была — а стала, прости Господи, как те бедные коровы из сна фараонова…
Широко раскрыв глаза, Антуан смотрел на своего наставника. Видел бы Гальярда Аймер! Видел бы Гальярда Джауфре-мученик, видел бы его хоть кто-нибудь! Сопереживая истории, как своей собственной, тот бледнел и краснел, стискивал замком руки и хватался за четки, слушая, что за чудо сделал Господь для неизвестной сестры Бланки.
Та, оказывается, прежде чем стать наставницей мирских послушниц, занималась в Пруйле портновским делом и прачечной. Очень любила она отца Гильема Арнаута — да кто его здесь не любил, когда он приходил говорить о вере, яркий и яростный, как сам Доминик! А после, как стал он защитником веры в Тулузене и Фуа, отдыхая в материнском доме Марии, всякий раз он говорил сестрам о покаянии и любви Божьей так, что многие верили — однажды он скажет о вере своей кровью. Именно в том самом своем — последнем — инквизиторском походе, отдыхая в Пруйле, отдал отец Гильем мирским сестрам свой хабит, постирать и починить перед дорогой. Бланка отрезала снизу порванную полосу, наставила новую — а старый клочок ткани, ветхий и серый от пыли дорог, сохранила для себя на память. Уже после, когда по всем монастырям били колокола горя по мученику Гильему со товарищи, сестра Бланка поняла, что это ангел наставил ее так поступить с туникой мученика: теперь клочок светлого полотна — настоящая святая реликвия. Как святую реликвию она и хранила ее у себя, все семнадцать лет хранила до сегодняшнего дня, а когда совсем слегла от головных болей и уже слова не могла вымолвить, и глаза от мучений ничего не видели — только рукой указывала на ящичек, где лежало ее сокровище. Сестры, которые за ней ходили, поняли ее стоны, дали ей в руки старый обрывок хабита — пыльный пятнадцатилетней пылью, лохматый по краям… И едва страдалица приложила этот плат к своей больной голове, тут же болезнь прошла, будто ее и не было — поверите ли, братья: совершенно прошла, и зрение, и речь к сестре немедля вернулись, тому трое мирских служительниц свидетели! И Бланка, сев на постели, вскричала радостным голосом: мол, я исцелилась заслугами брата Гильема Арнаута, святого мученика Христова!
— Вот так радость, Матушка, в самом деле, вот так радость, — как-то хрипло и неубедительно воскликнул Гальярд. Старенькая монахиня посмотрела на него, почти просвечивая насквозь. Когда лицо так ссыхается, на нем остаются, считай, одни глаза…
— Больно тебе, сынок? — неожиданно тихо спросила она. — До сих пор болит?
— Особенно как весна, — Гальярд и не пытался ничего скрывать: эта женщина — вернее, дева, а девы даже мудрее женщин, потому что принадлежат только Богу — знала о нем больше, чем он сам. — Как Пасхалия, так и болит. В это самое время… Потом легче становится, к лету.
— У меня тоже, — серьезно кивнула та, улыбаясь, будто говорила и не о боли. — Как рана, как руки мои. Уже пятнадцать лет, сынок… Нет, семнадцать даже. Знаешь что? Дурные мы с тобой христиане. Чужому счастью не умеем радоваться. Хотя иногда у меня и получается, в самом деле получается радоваться тому самому, что болит: как, знаешь ли, на Евхаристии.
Она снова просунула сквозь решетку затвора свою скрюченную ласковую лапку.
— Он тебя очень любил, сынок. Очень ты был ему дорог, отцу Гильему.