Вырождение. Современные французы
Шрифт:
Что Золя — половой психопат, это явствует из каждой страницы его романов [13] . Он то и дело упивается картинами низшей половой жизни и вплетает их без всякой художественной надобности во все сцены своих романов. Картины противоестественного разврата, озверения, пассивизма и других извращенностей наполняют его сознание, и он не довольствуется тем, что сладострастно останавливается на подобных сценах, где участниками являются люди, но даже вводит в свои романы с такой целью животных (см. начало первой главы «Земли»). Особенно его возбуждает вид женского белья, о котором он никогда не может говорить иначе как со сладострастным оттенком. Прочтите, например, следующие места, какими изобилуют его романы: «Кружева и разного рода белье, развернутое, смятое, брошенное, как попало, наводили на мысль, что тут только что разделась целая толпа женщин, охваченная внезапным желанием... Все белье было вынуто, и тут находилось достаточно сладострастной белизны, чтобы облачить в белое целый сонм дрогнущих богов любви». «Тут стоял целый полк кукол без голов и ног — настоящее собрание туловищ. Покрытые шелком груди выводили зрителя из себя своей скользкой плоскостью; а поблизости на других подставках виднелись турнюры из конского волоса и блестящей материи, придававшие этим подставкам вид громадных выпяченных лошадиных крупов, очертания которых казались пародией на непристойность». «Там лежали кофточки, коротенькие лифчики, утренние капоты, шлафроки, полотно, нансук, кружева, длинные пеньюары, белые, распашные, тонкие, напоминавшие полуденное far niente после ночной неги... В отделении для невест происходила непристойная уборка, при которой вы видели обнаженную
13
У нас есть и другие свидетельства ненормальности vitae sexualis Золя. Так, в «Дневнике» Гонкуров говорится под 25 января 1876 г.: «Золя вполне счастлив, весел, когда у него хорошая кухня. Однажды я его спросил: «Золя, разве вы любите хорошо покушать?» Он ответил: «Да. Это — мой единственный порок. Если у меня дома нет чего-нибудь вкусного, я несчастлив, совершенно несчастлив. У меня только это и есть в жизни — остальное для меня не существует. Ах, вы не знаете, какую жизнь я веду!» Когда Золя говорил это, ему было ровно тридцать пять лет.
С половой психопатией находится в связи и роль, которую играет у Золя обоняние. Связь этого чувства с половой психопатией поражает у многих психопатов. Разные запахи играют в их произведениях видную роль. У Толстого в «Войне и мире» (т. 1, стр. 331) Пьер Безухов принимает внезапное решение жениться на княжне Элен, когда на балу он «слышит тепло ее тела, запах духов». В «Казаках», говоря о дяде Брошке, Толстой всякий раз упоминает о его запахе. В предыдущих главах мы уже говорили, что декаденты и демонисты, Бодлер, Гюисманс и другие, с особенным удовольствием предаются обонянию запахов, преимущественно дурных. Баррес («L'ennemi des Lois») вкладывает в уста своей принцессы следующие слова: «Ежедневно утром я хожу в конюшню. Ах, какой теплый и приятный запах в конюшне! — и она втянула в себя воздух с прелестным (!) выражением чувственности». Эд. Гонкур («La Faustin») описывает, как актриса заставляет своего лорда Авандаля нюхать ее грудь: «Понюхайте, что вы чувствуете?» — спросила она лорда Авандаля. «Только гвоздику»,— ответил он и прикоснулся к ней губами. «А еще что?» — «Запах вашей кожи». Бине замечает, что «многие браки образованных людей с простыми девушками — их служанками были вызваны запахом их тела. Для многих мужчин существенную сторону в женщине составляет не их красота, не душевные качества и ум, а запах тела. Этот любимый запах заставляет их бегать за старой, порочной, безобразной женщиной. Развившаяся до такой степени склонность к запаху женского тела превращается в любовную горячку», в горячку, прибавлю я, которой заражаются только психопаты. Многие примеры, приведенные в труде Бине, достаточно поясняют этот факт, а Крафт-Эбинг, устанавливая «близкую связь между половым чувством и обонянием», в то же время подчеркивает, что «во всяком случае в широком физиологическом смысле (т.е. в нормальной жизни)... обоняние играет весьма второстепенную роль». Но и независимо от половой жизни, развитие чувства обоняния у всякого рода психопатов обратило на себя внимание многих наблюдателей. Так, Сеген говорит об «идиотах, которые одним обонянием, без помощи зрения, отличают дерево и камень, тем не менее не гнушаются запаха и вкуса человеческих испражнений, между тем как чувство осязания у них очень недостаточно развито».
Золя принадлежит к той же категории людей. У него наблюдается болезненная страсть к запахам и извращенность обоняния, вследствие которой всякого рода зловоние, в особенности запах человеческих выделений, ему особенно приятно и действует возбуждающе на его чувства. Некто Леопольд Бернар (учитель гимназии в Монпелье) добросовестно потрудился и собрал, к сожалению, в малоизвестном у нас сочинении все места из романов Золя, где говорится о запахах. В то же время автор отмечает, что Золя воспринимает людей и предметы не как нормальный человек — зрением и слухом, а обонянием. Он характеризует всех своих действующих лиц при помощи их запаха. В «Проступке аббата Муре» Альбина — «большой букет цветов с сильным ароматом». Серж был в «семинарии лилией, восхищавшей учителей своим ароматом» (!). Дезире «пахнет здоровым». От Нана «веет запахом жизни, всемогуществом женщины». В «Лице и изнанке» Башеляр отдает «простонародным потом», г-жа Кампардон «пахнет хорошим, свежим запахом осенних плодов». В «Чреве Парижа» Франсуаза «пахнет землей, сеном, вольным воздухом и свободным небом». В том же романе встречается «симфония сыров», приводящая поклонников Золя в такой же восторг, как и обстоятельное сладострастное описание разнообразной вони от грязного белья в «Западне».
Пресловутым «тонким ценителям» эта страсть к запахам представляется, конечно, одним из достоинств и совершенств Золя. Писатель, который так хорошо обоняет и при помощи носа воспринимает такие богатые впечатления, разумеется,— «сильное вибрирующее орудие наблюдения» и его описательная способность гораздо многостороннее, чем у тех беллетристов, которые воспринимают внешние впечатления меньшим числом чувств. Зачем пренебрегать обонянием в поэзии? Не исполняет ли оно такие же функции, как и другие чувства? И вот на этом основании создается целая эстетическая теория, побуждающая Гюисмансова Дезесента сочинять «симфонии запахов», а символистов — комментировать свои произведения ароматами, соответствующими содержанию их стихов. «Тонкие ценители» даже не подразумевают, что они идут вразрез с ходом органического развития. От усмотрения живого существа не зависит создание себе представления о внешнем мире по одной группе впечатле-ний, воспринимаемых тем или другим чувством. В этом отношении организм целиком зависит от устройства своей нервной системы. Преобладающими чувствами бывают те, которыми живое существо пользуется для обретения сознания. Менее или вовсе неразвитые чувства мало помогают мозгу познавать или понимать мир. Коршуну или кондору внешний мир представляется в виде картины, летучая мышь и крот воспринимают его слухом и осязанием, для собаки он — ряд запахов. Что же касается специально обоняния, то оно происходит главным образом в слизистой оболочке носа, которая уменьшается по мере того, как лобная доля мозга увеличивается. Чем ниже стоит животное в ряду позвоночных, тем больше у него слизистая оболочка носа и тем сравнительно меньше лобная доля мозга. У человека слизистая оболочка носа совершенно стушевывается, а лобная доля, служащая, как предполагают, седалищем высших умственных отправлений, в том числе и речи, преобладает в значительной степени. Вследствие этого анатомического строения, совершенно от нас не зависящего, обоняние имеет самое ничтожное значение для нашего сознания. Человек получает внешние впечатления не через нос, а преимущественно через глаза и уши. Обоняние участвует весьма мало в составлении понятий. Поэтому запахи могут лишь в ничтожной степени пробуждать отвлеченные понятия, т.е. высшую и сложную мыслительную деятельность и сопровождающие ее эмоции, а «симфония запахов» не может производить впечатления нравственно прекрасного в понимании Гюисманса, потому что оно является представлением, вырабатываемым мыслительными центрами. Чтобы человек мог составлять себе отвлеченные понятия, следовательно, логические мысли и суждения при помощи одного обоняния, чтобы он мог воспринимать внешний мир в виде ряда запахов, для этого надо было бы уменьшить лобную долю мозга и увеличить слизистую оболочку носа до размера собачьей, а ведь это не во власти «тонких ценителей», хотя бы они проповедовали свою вздорную эстетику самым фанатичным образом. Психопаты, придающие такое большое значение носу, являют собой пример возвращения не только к первобытным временам, но и к дочеловечес-кому периоду. Их атавизм прельщают способности животных, у которых, как еще и теперь у кабарги, половая деятельность возбуждается непосредственно обонянием, или как у собак, которые воспринимают внешний мир через чутье.
Громадный успех Золя среди его современников объясняется вовсе не его беллетристическими достоинствами, силой и значением его романтических описаний, правдивостью и страстностью его пессимистической эмоции, благодаря которой его изображения страданий и горя производят неотразимое впечатление, но художественными его недостатками — вульгарностью и скабрезностью. Это можно доказать с цифрами в руках. Сопоставим данные о количестве проданных экземпляров, предпосланные, например, новейшему изданию романа «Западня», появившемуся в 1893 г. Продано экземпляров романа «Нана» 160 000, «Разгром» — 143 000, «Западня» — 127 000, «Земля» — 100 000, «Жерминаль» — 88 000, «Человек-зверь» и «Мечты» — по 83 000, «Лицо и изнанка» — 82 000, зато «Художник-идеал» — всего 55 000 экземпляров, «Радости жизни» — 44 000, «Добыча, брошенная собакам» — 36 000, «Завещание Плассана» — 25 000, наконец, «Contes `a Ninon» не разошлось и в количестве 2000 экземпляров и т. д. Следовательно, самое широкое распространение имели романы, в которых преобладают разврат и скотская разнузданность; в той же мере ослабевает сбыт романов, в которых слой грязи становится все тоньше и менее зловонным. Три романа как будто составляют исключение из этого правила: «Разгром», «Жерминаль» и «Мечты». Значительный их успех объясняется тем, что сюжетами послужили в первом война 1870 г., во втором — социализм, а в третьем — мистицизм. Эти три произведения соответствуют настроению минуты; это — дань моде. Все же остальные романы обязаны своему успеху потворству самым низменным стремлениям толпы, ее скотской склонности к зрелищу преступления и сладострастия.
Золя неизбежно должен был создать школу, во-первых, благодаря громадному своему издательскому успеху, который побуждает всех литературных авантюристов и подражателей плыть в его фарватере, и, во-вторых, благодаря легкости, с какой можно подражать бросающимся в глаза его особенностям. Его эстетика доступна каждому литературному вору, позорящему своей нечистоплотной деятельностью призвание писателя. Пустые, чисто механические перечисления совершенно безразличных предметов под предлогом описания — дело незамысловатое. Рассказывать пошлые сальности может всякий лакей. Некоторую трудность представляет изобретение занятной фабулы. Но Золя, не имеющий и проблеска фантазии, гордится своим недостатком, выставляет даже художественным принципом, чтобы беллетрист ничего не рассказывал. Этот художественный принцип приходится как нельзя на руку ползущим за Золя навозным жукам. Их бездарность становится для них блестящим достоинством. Они ничего не знают, ни на что не способны и потому питают особенное пристрастие к «современному», как они выражаются. В их так называемых романах нет ни людей, ни характеров, ни завязки, ни развязки, ни положений, но ведь в этом — их заслуга, о жалкие, тупоголовые профаны, не замечающие этого!
Справедливость, однако, требует, чтобы мы различали между подражателями Золя две группы. Одна ценит главным образом его пессимизм и относится без всякого энтузиазма, даже часто с заметным смущением и тайным неодобрением к его порнографии. Эта группа состоит из истеричных и психопатов, искренно верующих в его талант; они вследствие своего органического состояния действительно настроены пессимистически и в художественных приемах Золя нашли то, что соответствует их чувствам. К этой группе я причисляю некоторых драматургов парижской «свободной сцены» и итальянских «веристов». Натуралистические пьесы представляют нечто самое неправдоподобное, даже более неправдивое, чем оперетка и феерия. Авторы этих пьес щеголяют так называемыми «жестокими словами», т.е. речами, в которых действующие лица совершенно откровенно сознаются в самых скверных, преступных и подлых мыслях и чувствах, возникающих в их сознании; при этом авторы принципиально упускают из виду тот основной факт, что самое распространенное и стойкое свойство человека — лицемерие и притворство, что нравы переживают нравственность и что человек тем старательнее прикрывается личиной порядочности, чем подлее и преступнее его стремления. Веристы, среди которых найдется несколько писателей с сильным талантом, представляют одно из самых поразительных и печальных явлений современной литературы. Мы еще понимаем пессимизм Франции, испытавшей тяжелые удары судьбы, мы понимаем пессимизм Норвегии с ее вечно пасмурным небом, алкоголизмом и мелочностью буржуазной жизни. И эротизм понятен как во Франции при переутомлении и истощении ее народа, так и на скандинавском севере, где он является преувеличенным протестом против дисциплины и сурового насилия аскетической, мертвящей церковной набожности. Но как мог возникнуть под лучезарным солнцем и вечно голубым небом Италии, среди прекрасного, жизнерадостного народа систематический пессимизм (единичные проявления его, как, например, в лице Леопарди, составляют, как везде, понятно, исключение) и как могли итальянцы дойти до психопатическою сладострастия, когда в их отечестве еще живо воспоминание о безобидной, здоровой чувственности классического мира с его символическими картинами плодородия в храмах и на полях и когда там нормальная, естественная жизнь в течение веков удерживала за собой право находить себе наивное выражение в искусстве и литературе? Если веризм не представляет примера распространения умственной заразы через подражание, то итальянской критике не мешало бы разъяснить нам указанный парадокс.
Вторая группа подражателей Золя состоит не из психопатов и больных, пишущих в доброй вере и часто не без таланта, а из людей, в нравственном и умственном отношениях стоящих не выше каких-нибудь сутенеров, но избравших безопасное и до сих пор считавшееся почетным ремесло поставщиков романов и драм, когда благодаря теории натурализма оно сделалось для них доступным. Это отродье заимствовало у Золя только порнографию и со-ответственно своему умственному развитию довело ее просто до свинства. К этой группе принадлежат парижские порнографы по профессии, постоянно беспокоящие суды исправительной полиции своими ежедневными и еженедельными листками, рассказами, рисунками и театральными пьесами, затем норвежские авторы скандальных романов и, к сожалению, также некоторые из реалистов «Молодой Германии». Эта группа стоит вне литературы. Она составляет часть тех подонков больших городов, которые вследствие нерасположения к труду и стремления к наживе вполне сознательно избрали своим ремеслом распутство. Писатели подобного рода подлежат юрисдикции не психиатрии, а уголовного суда.
Что касается немецких реалистов, т.е. так называемой теперешней «Молодой Германии», то они пишут лирические стихи и романы. Их стихи в лучшем случае напоминают гейневские с безвкусным подчеркиванием грубо чувственного элемента; по большей части же это задорное рифмоплетство бойких малых, неискусно подражающих манере хвастливого юнкера, болтающего за стаканом вина со своими собутыльниками. Романы же немецких реалистов пишутся по одному рецепту. В них непременно действуют: дворянин, по возможности отставной офицер, о котором в туманных выражениях говорится, что он посвящает себя каким-то социалистическим трудам (каким именно — неизвестно); кельнерша как воплощение «вечно женственного» элемента и живописец-реалист, задумывающий или пишущий картины, долженствующие пересоздать человечество и установить рай на земле. Из этих трех фигур одна кельнерша действительно оригинальна. Она представляет собой смесь всех сказочных существ, когда-либо созданных поэтами: химеры с крыльями, сфинкса с львиными лапами и сирены с рыбьим хвостом. Она заключает в себе все прелести и все совершенства, любовь и мудрость, добродетель и языческую страстность. Образ кельнерши лучше всего выявляет нам силу творчества и наблюдательности немецких реалистов.
К сожалению, к ним причисляют себя и несомненно даровитые писатели — поэт Карл Генкель и в особенности беллетрист Герхарт Гауптман. Работы последнего весьма не ровны по своим достоинствам. В них соединяются оригинальность с безобразной подражательностью, высокое художественное проникновение с поразительной наивностью, гениальный полет мысли — с прискорбными банальностями. Но, к сожалению, истинный талант Гауптман проявляет там, где он описывает маленьких людей из низшего общественного слоя, из народа. Такова прекрасная его драма «Ткачи». В этой драме Гауптману удалось поистине гениально преодолеть чрезвычайную трудность: она приковывает к себе внимание читателя, глубоко его волнует, а между тем в ней нет определенного действующего лица, действие распределено на массу лиц, состоит из отдельных черточек, но в то же время остается единым, поражает своей цельностью. Вызывая в зрителе душевное волнение, автор приводит его к обобщению, которое обыкновенно бывает только результатом размышлений; поэзия тут возбуждает чувство, которое обыкновенно возбуждается лишь всемирной историей. Автор создает совершенно новую форму драмы, в которой героем является не отдельное лицо, а толпа; художественными средствами он достигает такой иллюзии, что нам постоянно кажется, будто мы видим перед собой бесчисленные миллионы, в то время как на сцене страдают, говорят и действуют, понятно, лишь немногие лица. Пьеса Гауптмана представляет собой замечательное дополнение к совершенно новой «психологии толпы», которой в последнее время занялись Сигеле, Фурньяль и другие, и дает нам совершенно верную картину безумия, обладающего отдельными лицами в возбужденной толпе и заставляющего их подчиняться ее вожакам.