Вырождение. Современные французы
Шрифт:
Прежние вероучения почти совсем лишатся последователей. Зато возникнет множество спиритических общин, которые будут содержать вместо священников пророков, заклинателей мертвецов, колдунов, гадальщиц, хиромантиков, астрологов и т. д.
Книги в настоящем своем виде выйдут из моды. Они будут печататься не иначе как на черной, голубой или золотисто-желтой бумаге другой краской; текст будет состоять из бессвязных слов или слогов, даже просто букв или цифр с символическим значением, которое читатель будет угадывать, руководствуясь цветом бумаги и печати, форматом книги, величиною и родом шрифта. Писатели, добивающиеся популярности, будут облегчать читателям труд отгадывания, поясняя текст символическими арабесками и пропитывая бумагу какими-нибудь духами. Но люди с утонченным вкусом и знатоки будут брезгать этим средством, признавать его слишком вульгарным. Поэты, выпускающие в свет сочинения, состоящие из нескольких букв или просто разноцветных страниц без всякого содержания, будут возбуждать общий восторг. Образуются целые общества для комментирования таких книг, и увлечение ими будет доходить до того, что комментаторы и их сторонники, отстаивая каждый свое толкование, будут вступать друг с другом в кровопролитные сражения.
Было бы нетрудно дополнить эту картину, в которой нет ни одной вымышленной детали, в которой все заимствовано из уголовной и психиатрической литературы и наблюдения над особенностями неврастеников, истеричных и вообще психопатов. До такого состояния дойдет в ближайшем будущем цивилизованное человечество, если утомление,
Дойдет ли дело до этого? Нет, я этого не думаю. Основываюсь я на соображении, против которого, кажется, трудно что-либо возразить. Человечество еще не достигло зенита своего развития, и чрезмерное напряжение двух-трех поколений не могло исчерпать всех его жизненных сил. Человечество еще не старо. Оно молодо, а для молодости минута переутомления не страшна: силы снова восстановятся. Человечество походит на огромный поток лавы, вырывающийся из кратера непрерывно действующего вулкана. Верхний слой, охлаждаясь, образует кору, раскалывающуюся на холодные стекловидные шлаки, но над этою безжизненною корою быстро и равномерно течет живая, жгучая масса.
Пока жизненные силы единичного существа, как и целого вида, не вполне иссякли, организм приспособляется к вредным условиям или силится их так изменить, чтобы по возможности не потерпеть от них вреда. Психопаты, истеричные и неврастеники не способны к приспособлению, и поэтому они должны исчезнуть. Они уже потому подготовляют себе верную гибель, что не умеют найтись в действительности. Смертный приговор им подписан, и притом безразлично, существуют ли они одни на свете или наряду с ними живут и люди вполне здоровые, более здоровые, чем они, или, если и больные, то, по крайней мере, излечимые.
Они обречены на гибель, когда живут одни на свете: будучи антиобщественны, невнимательны, неспособны к трезвому суждению и предусмотрительности, они не в состоянии посвящать себя деятельности на пользу собственную или ближнего, требующей дисциплины и разумного исполнения обязанностей. Они растрачивают жизнь на одинокую, бесплодную эстетическую мечтательность, так как их постоянно регрессирующие органы способны только на наслаждения, расслабляющие их нервную систему. Подобно летучим мышам в старых башнях, они гнездятся в здании сложившейся до них гордой цивилизации, но сами они ничего нового не создают и не могут предотвратить разрушения. Они, как паразиты, присосались к капиталу, накопленному предшествовавшими поколениями, но, как только наследие истощается, им приходится умереть голодною смертью.
Еще быстрее и вернее они погибают, когда живут не одни на свете, а наряду со здоровыми. Тогда им приходится выдерживать борьбу за существование, которая им не дает времени погибнуть постепенно, вследствие собственной неспособности к производительному труду. Нормальный человек с трезвыми чувствами, логическим мышлением, здравым суждением и сильной волей видит ясно там, где психопат бродит ощупью, он действует практично и последовательно, где тот фантазирует и мечтает, вытесняет его из всех позиций, где только природа расточает свои дары, и, обладая всеми земными благами, предоставляет немощному психопату из презрительного сострадания разве только приют в больнице, сумасшедшем доме или тюрьме. Представим себе только «Заратустру» Ницше со всеми его картонными львами, орлами и змеями из игрушечного магазина, или превращающего ночь в день и услаждающего себя разными запахами и вкусами декадента Дезесента, или «мощного в своем уединении» Штокмана и склонного к самоубийству Росмера Ибсена,— представим себе, что они ведут борьбу с людьми, встающими на рассвете и не утомляющимися до солнечного заката, имеющими светлую голову, здоровый желудок и крепкие мускулы,— ведь такое зрелище может рассмешить хоть кого!
Следовательно, психопатам угрожает верная гибель, потому что они не в состоянии приспособиться к силам природы и выдержать борьбу за существование с нормальными людьми. Но нормальные люди — а их в народной массе еще бесчисленные миллионы — с своей стороны быстро и легко приспособятся к условиям, созданным новыми открытиями человечества. Совершенно несостоятельные в организационном отношении индивиды того поколения, которое было огорошено этими открытиями, погибнут: они сделаются неврастениками и истеричными, народят психопатов, с которыми род их прекратится (Морель). Более сильные индивиды, хотя в начале также смущенные и утомленные, постепенно оправятся, потомки их освоятся с быстрым ходом развития человечества, и скоро их более медленное дыхание, более спокойный пульс будет служить доказательством, что им уже нетрудно применяться к сложившимся новым условиям. По всей вероятности, конец двадцатого столетия увидит новое поколение, которому без вреда можно будет прочитывать ежедневно дюжину громадных газет, ежеминутно откликаться на призыв телефона, размышлять одновременно о пяти частях света, жить наполовину в железнодорожных вагонах или в корзине воздушного шара и находиться в общении с десятью тысячами знакомых, товарищей и друзей. Среди миллионного городского населения оно будет себя чувствовать хорошо и при своих железных нервах будет в состоянии отвечать на бесчисленные запросы жизни без торопливости и раздражения.
Если же новые культурные успехи человечества окажутся не под силу даже самым могучим в роде, то последующие поколения справятся с ними иначе: они откажутся от них, ибо у человечества есть верное средство противодействия нововведениям, возлагающим на его нервную систему непосильный труд, именно мизонеизм — инстинктивное, непреодолимое отвращение к прогрессу и связанной с ним деятельности, которому Ломброзо дал название и которое он обстоятельно изучил. Мизонеизм оберегает человека от опасных для него по своей внезапности и силе перемен. Он проявляется, однако, не только в форме противодействия нововведениям; иногда он принимает форму постепенного устранения открытий, которые требуют чрезмерного напряжения от человека. Мы видим, что одни дикари вымирают, когда превосходство европейцев заставляет их примкнуть к цивилизации; но другие, как только насилие над ними прекращается, спешат радостно сбросить навязанный им культурный хомут. Напомню только рассказ Дарвина об уроженце Огненной Земли Джемми Бутоне, который ребенком был привезен в Англию, воспитывался там, носил лакированные сапоги и перчатки, не говоря уже о других принадлежностях модного костюма, но, как только возвратился на родину, тотчас сбросил все культурные прикрасы, до которых он не дорос, и зажил опять дикарем среди дикарей. Во времена переселения народов дикари строили бревенчатые дома под сенью дворцов покоренных ими римлян и из всех их учреждений, изобретений, наук и искусств удержали только то, что соответствовало их силам и наклонностям. Стремление отбрасывать все неудобоваримое присуще человечеству теперь, как и тогда. Если последующие поколения найдут, что быстрый ход прогресса их утомляет, то они по прошествии некоторого времени спокойно откажутся от него. Они будут ускорять или замедлять шаг по своему усмотрению. Они откажутся от слишком обширной корреспонденции, закроют некоторые железные дороги, удалят телефоны из частных домов и сохранят их только для государственных целей, будут предпочитать недельные издания ежедневным, вернутся из больших городов в деревню, замедлят перемены в моде, сократят свой ежедневный труд и дадут снова некоторый отдых нервам. Во всяком случае приспособление состоится: оно произойдет либо путем отречения от приобретений, которых нервная система не выносит, либо путем укрепления самой нервной системы.
Что же касается до будущего развития литературы и искусства, которым главным образом посвящено это исследование, то оно нам рисуется довольно ясно. Я воздержусь от искушения наметить слишком отдаленный период времени. В таком случае мне, может быть, удалось бы доказать или, по крайней мере, обосновать предположение, что в умственной жизни отдаленных веков искусство и поэзия займут очень скромное место. Психология учит нас, что развитие идет от инстинкта к познанию, от эмоции — к суждению, от фантастичной — к упорядоченной ассоциации идей. Разброд мыслей сменяется вниманием, каприз — руководимой разумом волею. Следовательно, наблюдение все более и более берет верх над воображением, и художественный символизм, т.е. пояснение внешних явлений ложными личными впечатлениями, все более вытесняется познанием законов природы. С другой стороны, и путь, которому до сих пор следовало развитие цивилизации, дает нам представление об участии, ожидающей искусство и поэзию в очень отдаленном будущем. То, что первоначально самым существенным занятием высокоразвитых умов, самых зрелых, нравственных и умных членов общества, мало-помалу становится второстепенным времяпрепровождением и, наконец, детскою игрою. Пляска когда-то была серьезным делом. Она исполнялась в торжественных случаях, как первостепенный государственный акт, именитыми воинами, с пышными церемониями, после жертвоприношения и воззвания к богам. Теперь же она составляет только мимолетное увеселение женщин и молодежи, а впоследствии также сделается исключительно детскою забавою, как воспоминание прошлого, как проявление атавизма. Басни и сказки были прежде высшими произведениями человеческого ума. Они служили выражением сокровеннейшей мудрости племени и его самых драгоценных преданий. Теперь это специальный род литературы, пригодный преимущественно для детей. Стих, который ритмом, образностью и рифмою представляет ясное доказательство об его происхождении от раздражения ритмически работающих второстепенных органов, от ассоциации идей по внешним сходствам, а вслед за тем по созвучию, первоначально был единственной формой словесности; теперь же он употребляется только для чисто эмоциональных описаний, а для других целей заменен прозою и сделался почти атавистическим способом выражения. На наших глазах совершается теперь падение романа: серьезные и высокообразованные люди едва удостаивают его внимания, и он читается преимущественно женщинами и юношами. Из всех этих примеров можно вывести, конечно, заключение, что по прошествии нескольких столетий искусство и поэзия сделаются чистейшим атавизмом и будут цениться только особенно впечатлительною частью человечества — женщинами, молодежью и, может быть, детьми.
Но как я уже заметил, об отдаленной судьбе искусства и поэзии я решаюсь сделать только эти беглые замечания и обращусь теперь к более верному и ближайшему будущему.
Во всех странах теоретики и критики в области эстетики повторяют фразу, что нынешние формы искусства отжили свое время и стали непригодными и что нарождается нечто новое, совершенно непохожее на все, что нам до сих пор было известно. Вагнер первый заговорил о «художественном произведении будущего», а за ним подхватили это словечко сотни бездарных подражателей. Многие даже хотят уверить себя и других, что этим художественным произведением будущего является какая-нибудь бессодержательная пошлость или притязательная галиматья, которую они сами сочинили. Но весь этот вздор о «восходящем солнце», «занимающейся заре», «нови» и пр. не что иное, как болтовня психопатов. Предчувствие, будто бы уже завтра утром в половине восьмого внезапно наступит необычайное, совершенно непредвиденное событие, будто бы в ближайший четверг вдруг совершится коренной переворот, будто бы скоро предстоит откровение, искупление, заря новой жизни,— весьма часто наблюдается у психически больных; это — мистический бред. В действительной жизни таких внезапных переворотов не бывает. Даже великий французский переворот прошлого века не проник, как доказали Тэн и дальнейший ход истории, глубоко в народные массы; он изменил лишь внешние формы, а не внутренние условия французской общественной жизни. Всякое развитие совершалось постепенно, ближайший день служит продолжением предшествовавшего, всякое новое явление порождается прежним и сохраняет с ним фамильное сходство. «Кажется,— замечает Ренан с мягкою ирониею,— будто молодые люди не читали ни истории, ни философии, ни проповедников. Что было, то будет». Искусство и поэзия завтрашнего дня в главнейших своих чертах будут тем же, чем были сегодня и вчера, и судорожное искание новых форм составляет не что иное, как истеричное тщеславие, задорную глупость и шарлатанство. Единственным последствием его была до сих пор ребяческая игра в громкие фразы при бенгальском освещении и сменяющихся тенденциях и в атавистические китайские тени, в пантомимы; да и впредь ничего серьезного из этого не выйдет.
Новые формы! Разве старые не настолько гибки и растяжимы, что в них укладывается всякое чувство и всякая мысль? Разве истинный художник затруднялся когда-нибудь вместить в известные и испытанные формы то, что его волновало и просилось наружу? Разве формы имеют вообще то решающее, предопределяющее и ограничивающее значение, какое им приписывают бумагомаратели и слабые головы? Лирическая форма обнимает собою и поздравительное стихотворение работающего по заказу ремесленника, и такие произведения, как «Песнь о колоколе» Шиллера; в драматическую форму воплотились кровавые мелодрамы и гётев-ский «Фауст»; эпическою формою пользовались и авторы разных «Телемахид» и Теккерей. И при всем том бараны еще блеют о новых формах! Форма не дает бездарности таланта; талантливые же писатели сумеют создать что-нибудь ценное и в рамках старых форм. Главное, чтобы у человека было что сказать. А затем облечет ли он свою мысль в лирическую, драматическую или эпическую форму — довольно безразлично; притом он едва ли будет ощущать потребность отрешиться от старой формы и придумать с иголочки новую для выражения своей мысли. Кроме того, история искусства и поэзии убеждает нас, что в течение трех тысяч лет не найдено новых форм. Старые формы порождены самым свойством человеческого мышления. Они могли бы измениться только в том случае, если б изменилась и форма нашего мышления. Дальнейшее развитие, конечно, происходит, но оно касается внешностей, а не самой сущности. Так, например, живопись после стенной картины обращается к мольберту, скульптура — от свободно стоящих произведений к горельефу, а затем и к барельефу, составляющему уже вторжение в область живописи, драма отрекается от сверхъестественного и совершенствуется в отчетливой, сжатой экспозиции, эпос оставляет ритмичную речь и пользуется прозой и т. д. В таких частностях развитие будет продолжаться и впредь, но в основных чертах и различных способах выражения человеческого чувства ничего не изменится. До сих пор всякое расширение художественных рамок состояло не в изобретении новых форм, а в том, что в прежние рамки вносился новый материал и новые образы. Было уже успехом, когда Петроний вместо богов и героев, до тех пор безраздельно царивших в эпосе, ввел в повествовательную поэзию обыденные образы современной ему римской жизни («Сатирикон») или когда фламандцы XVII столетия ввели в живопись, занимавшуюся только религиозными, мифологическими или государственными событиями, ярмарки, народные празднества и кабаки. Кеведо и Мендоза, изображавшие жизнь разных мелких авантюристов, Ричардсон, Филдинг, Руссо, изображавшие вместо необыкновенных похождений чувства и душевные движения обыкновенных смертных, Дидро, содействовавший в своем «Побочном сыне» и «Отце семейства» появлению типов из третьего сословия на горделивой французской сцене, которая до тех пор допускала мелкий люд лишь в качестве шутовских фигур, а в серьезных драмах признавала только королей и знатных господ,— все эти писатели, конечно, не придумали новых форм, но дали старым содержание, совершенно не похожее на установленное традициями. Такой же прогресс наблюдается и в наше время в поэзии и искусстве, включивших в свои рамки пролетария. Рабочий теперь изображается не в смешном и грубом виде, не для того, чтобы вызвать отрицательные впечатления, а как серьезное, достойное нашего сочувствия существо и часто даже как трагическая фигура. Это обогащение искусства, точно такое же, какое произошло в прежнее время, когда в поэзии стали фигурировать мошенники и искатели приключений, Кларисы, Том Джонсы, Юлии («Новая Элоиза»), Вертеры, Констанции («Побочный сын») и т.п.